экзотическую женщину. Возможно, олицетворяла то, что Гоген мечтал увидеть на Таити.
Ноги были не закончены. Гоген назвал фигурку «Вожделение»23.
Женщина, сидевшая на коленях Гогена, была, вероятно, Жюльетта Уэ - бледная
худосочная двадцатилетняя швея с черными всклокоченными волосами, с которой он жил
в это время. Ему стоило больших трудов уговорить ее позировать без одежды для первой,
последней и единственной символистской картины, какую он когда-либо написал. Сам
Гоген назвал эту нарочитую демонстрацию солидарности со своими новоявленными
полезными друзьями «Утрата невинности», но потом без его ведома излишне
щепетильные люди переименовали ее в «Пробуждение весны». На переднем плане, на
горизонтальной плоскости, наполовину коричневой, наполовину темно-зеленой, держа в
руке увядший цветок, навзничь лежит Жюльетта. У нее на плече сидит лиса, а в глубине
картины через розовое поле наискось идет бретонское свадебное шествие. Чтобы понять
символику этой вещи, надо знать, что лиса - символ плотского вожделения и распутства...
в Индии. Словом, так называемое символическое содержание картины ничуть не
примечательнее того, что можно увидеть на любом аллегорическом лубке.
Потом Гоген переехал в другую комнату, более заслуживающую наименования
меблированной, на улице де ла Гран-Шо-мьер, 10, напротив ресторана «У Шарлотты», то
есть в доме академии Коларосси. Возможно, он жил там бесплатно, давая за это несколько
уроков в неделю в школе живописи. Рекомендовал его старый друг и коллега Даниель де
Монфред, который тоже обедал в ресторане Шарлотты Карон24. Честный и обязательный
Даниель, как и Шуфф, не отличался большим дарованием и, как и тот, все бы отдал за
искру гения Гогена, перед которым оба они искренне преклонялись. Впрочем, Гоген
достаточно высоко ценил картины Даниеля, чтобы привлечь его к неудавшейся выставке в
кафе Вольпини в 1889 году. Даниель тоже искал утешения после разрыва с непонимавшей
его женой, которую где-то оставил; кажется, это он познакомил Гогена с Жюльеттой. Их
объединял также интерес к морю. У Даниеля, сына обеспеченных родителей, была 36-
тонная яхта, на которой он каждое лето ходил вдоль атлантического побережья Франции
или в Средиземном море.
Между тем самоотверженный Морис обегал все редакции и артистические кафе,
чтобы устроить статьи и бесплатную рекламу предстоящему аукциону. Его красноречие и
дипломатическое искусство принесли плоды: критики большинства ведущих газет и
журналов своевременно и подробно, на видных местах, рассказали об аукционе и
романтическом бегстве Гогена от пороков цивилизации. Самую длинную и яркую статью
написал подвергшийся особенно упорной обработке Октав Мирбо, который к тому
времени был настолько известен, что редакции, не раздумывая, печатали лишних десять
тысяч экземпляров, если в газете появлялся подписанный им материал. Для нас в
блестящей, как всегда, статье Мирбо (она появилась в «Эко де Пари») особенно интересно
очаровательное объяснение причин, которыми было вызвано героическое решение Гогена:
«Та же потребность в тишине, сосредоточенности и полном одиночестве, которая привела
его на Мартинику, побуждает его на этот раз уехать еще дальше, на Таити, в Южные моря,
где природа лучше отвечает его мечте и где он может рассчитывать на более радушный
прием, словно блудный сын, возвратившийся к родным пенатам». Мирбо превзошел сам
себя, написав вторую, не столь длинную, зато еще более хвалебную статью, которая
появилась через два дня на первой полосе «Фигаро»25.
Гоген был в таком восторге, что попросил разрешения у автора включить первую
статью в каталог аукциона. Но, как и следовало ожидать, особенно превозносил величие
Гогена наделенный почти пророческой прозорливостью критик-символист Альбед, Орье.
Свое эссе на пятнадцать страниц в главном органе символистов «Меркюр де Франс» он
заключил громкой фанфарой:
«Но какими бы волнующими, мастерскими, великолепными ни были произведения
Гогена, они ничто перед тем, что он мог бы создать в любом другом обществе, кроме
нашего. Хочу повторить: Гоген, как и все художники-идеисты, прежде всего декоратор. На
ограниченной площади холста его композициям тесно. Порой кажется, что это лишь
фрагменты огромных фресок, готовые взорвать сковывающие их рамки.
Да-да, в этом веке, который уже на исходе, мы знаем пока только одного великого
декоратора, может быть, двоих, если еще считать Пюви де Шаванна! И однако наше
идиотское общество, где столько банкиров и ученых инженеров, отказывает этому
неповторимому художнику в возможности развернуть изумительный чепрак своего
воображения на стенах самого маленького дворца или хотя бы общественного сарая. А
стены наших классических пантеонов размалеваны пачкунами вроде Ленепьё или
академическими ничтожествами.
О власть имущие, если бы вы знали, как потомки будут вас проклинать, поносить и
осмеивать в тот день, когда у человечества откроются глаза на прекрасное! Проснитесь,
проявите хоть каплю здравого смысла, среди вас живет гениальный декоратор. Стены,
стены, дайте ему стен!»26.