— С нетерпением буду ждать выхода ваших «Мертвых душ», — в заключение сказал Белинский. — Думаю по этому случаю написать несколько статей о ваших произведениях. Ваш талант — великий талант. Дай вам бог здоровья, душевных сил и душевной ясности! Горячо желаю вам этого как писателю и как человеку, ибо одно с другим тесно связано.
Гоголь был глубоко растроган. Он обещал подумать над предложением Белинского, А пока что горячо просил его позаботиться о своем детище, о своей поэме.
Они расстались. Белинский увез с собой рукопись «Мертвых душ».
Наступили дни мучительных, тревожных ожиданий. Погодин и Аксаковы дулись на Гоголя, так как до них дошли сведения об его конспиративном свидании с Белинским. Из Петербурга не было вестей. Доносились лишь смутные слухи, что рукопись «Мертвых душ» где-то блуждает по рукам. В сильной тревоге Гоголь засыпал вопросами князя Одоевского: «Что же вы все молчите? Что нет никакого ответа? Получил ли ты рукопись? Получил ли письма? Ради бога не томите».
Погодин и Шевырев советовали написать почтительное письмо Уварову и председателю цензурного комитета в Петербурге князю Дондукову-Корсакову, в котором изложить свое бедственное положение и покорно просить о' снисхождении. Гоголь пробовал им возражать, говорил, что Уваров его терпеть не может и за дружбу с Пушкиным и за «Ревизора», но в конце концов подчинился их настояниям и написал. В письме к Уварову он заявлял: «Я не предпринимаю дерзости просить воспомоществования и милости, я прошу правосудия, я своего прошу: у меня отнимают мой единственный, мой последний кусок хлеба». В этом письме было больше отчаяния, чем каких-либо доводов. Гоголь послал оба письма не прямо Уварову и Дондукову, а Плетневу, с тем чтобы он лишь в случае крайней надобности передал их по назначению. К счастью, удалось обойтись без этих писем.
Ожидание становилось невыносимым. Петербург по-прежнему молчал. Гоголь чувствовал, как к нему возвращается болезненное состояние, испытанное им в Вене. К сердцу подступало волненье, каждое переживание, каждая тревога принимали исполинские размеры: то необычайной душевной напряженности, то тяжелой мучительной печали, доводящей его до сомнамбулического состояния. Не раз он чувствовал обмирание, почти терял сознание.
Отношения его с Погодиным тоже становились все напряженнее. Они почти не встречались, переписывались короткими записками, которые слуга приносил то наверх Гоголю, то вниз в кабинет Погодина. Погодин угрюмо ходил своей медвежеватой походкой по кабинету. «Москвитянин» не оправдал ожиданий, на него возлагавшихся. Острые стрелы статей Белинского наносили ему немалый ущерб.
Несмотря на жарко натопленную комнату, Гоголь мерз. Он сидел у конторки в теплой фуфайке поверх рубашки и вязал на спицах шарфы или ермолки или писал тонко очиненным гусиным пером на маленьких клочках бумаги. Эти клочки он вполголоса прочитывал, сердито рвал и бросал на пол, потом снова собирал их и раскладывал по порядку. Шестилетний сын Погодина с сестренкой нередко помогали ему в этих занятиях, собирая разорванные клочки. До обеда Гоголь не сходил вниз, в общие комнаты. За обедом настроение духа у него улучшалось. В особенности если подавались любимые им макароны. Он сам и приготовлял их, никому не доверяя. Из кухни приносили большую миску дымящихся макарон. Гоголь с искусством истинного гастронома начинал перебирать по макаронине, опускал в миску кусок сливочного масла, затем посыпал натертым сыром, перетрясал все вместе и, открыв крышку и обведя глазами всех сидящих за столом, восклицал:
— Ну, теперь ратуйте, людие!
В продолжение обеда он катал шарики из хлеба, неохотно откликаясь на разговоры окружающих. Если ему почему-либо не нравился квас, то он эти шарики напихивал прямо в графин. После обеда до семи часов он уединялся у себя в комнате, и в это время ни-кто не имел права к нему входить. В семь часов он спускался вниз, широко распахивал двери всей анфилады смежных комнат и начинал свое лечение. Оно состояло из ходьбы и питья холодной воды. В крайних комнатах, маленькой и большой гостиных, ставились графины с холодной водой. Гоголь ходил взад и вперед по комнатам и через каждые десять минут выпивал по стакану.
Погодин сидел в кабинете за своими летописями и лишь изредка спрашивал:
— Ну что, находился?
— Пиши, пиши, — отвечал Гоголь. — Бумага по тебе плачет. — И продолжал по-прежнему как-то особенно быстро, порывисто ходить до тех пор, пока вся вода не была выпита.
Бережливая старушка мать Погодина очень огорчалась, что от этого хождения слишком быстро оплывали стеариновые свечи, и кричала горничной:
— Груша, а, Груша, подай-ка теплый платок, тальянец опять столько ветру напустил, что страсть!
— Не сердись, старая, — добродушно откликался Гоголь. — Графин кончу, и баста!
Окончив графин, он снова уходил к себе наверх и отдавал распоряжение никого не принимать.
Так проходил день за днем.