В солнечном Неаполе, на берегу изумрудного моря, в сокровенной тиши уютной и безлюдной виллы Апраксиной, он вновь начинает оценивать свою книгу. Ханжеская елейность добрейшей Софьи Петровны, то и дело молящейся перед иконами, привезенными ею из России, лампадки, теплющиеся дрожащими огоньками, успокаивающие письма самого графа Толстого не утешали писателя. С горечью признается он в письме к Жуковскому, что появление «Выбранных мест» «разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому… Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее».
Но главные испытания были впереди. Через своего друга Прокоповича Гоголь посылает письмо Белинскому с ответом на его статью в «Современнике»: «Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне во втором номере «Современника». Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося». Оправдываясь, Гоголь со смущением говорит: «Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять…»
Белинский находился в это время за границей на курорте в Зальцбрунне. Критик был тяжело болен. Он и сам знал, что обречен на смерть. Туберкулез, нажитый тяжелой, голодной молодостью, непосильным трудом, пренебрежением к своему здоровью, его обессилил. В Зальцбрунне он почувствовал себя немного лучше и уже собирался уезжать на родину, когда получил письмо Гоголя. Белинский жил в Зальцбрунне вместе с П. В. Анненковым, не оставлявшим ни на минуту больного друга. Анненков прочитал ему письмо. Белинский слушал совершенно безучастно и рассеянно. Лишь его впалая грудь дышала тяжелее обычного, иногда он кашлял сухим, раздражающим кашлем, его глаза глубоко запали, а крупный нос выдвинулся вперед. Кутаясь в теплый плед, он лежал на диване и, лишь услышав заключительные слова письма, резко побледнел и сказал задыхающимся голосом:
— Ах, Гоголь не понимает, за что люди на него сердятся?.. Надо растолковать ему это!
В тот же день в маленькой комнатке за круглым столиком для игры в пикет Белинский принялся сочинять свое знаменитое письмо Гоголю.
В течение трех дней он работал над этим письмом, тратя на него последние силы. Он стал молчалив и сосредоточен. После чашки кофе он надевал летний сюртук и склонялся к столу, продолжая писать до самого обеда. Он набросал письмо сперва карандашом на клочках бумаги, затем переписал аккуратно набело и стал читать его Анненкову.
— «Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса», — читал Белинский. Не стесняемый призраком цензуры, он мог, наконец, откровенно и прямо изложить свои мысли. Анненков даже с некоторым испугом слушал гневные, беспощадные слова. — «Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге… Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть… Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек…» — Белинский закашлялся и тяжело откинулся на спинку дивана. Платок, поднесенный им к губам, окрасился розовыми зловещими пятнами. Но неистовый Виссарион преодолел эту физическую слабость. Громким, чуть хриплым голосом он продолжал: — «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною… Что вы подобное учение опираете на православную церковь — это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма…»
Ослабев от усилий, он заключил чтение еле слышным голосом:
— «Если вы имели несчастие с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить: новыми творениями, которые напомнили бы ваши прежние».
Потрясенный страстным, негодующим тоном письма, Анненков пытался указать на чрезмерную суровость этого приговора.