Карлсбад лишь ослабил его, ничего не дал. Слазил он на гору, куда подымался Пётр, посмотрел отель, который тот вместе с немецкими плотниками строил, погулял вдоль речки Тёплой, написал шесть писем и, не закончив курса, отбыл. На этот раз он подался к Призницу, в Грефенберг, лечить не печень, а нервы, ибо, как ему сказали новые советчики – врачи, все его хвори происходят из-за расстройства нервов. Вода ли, разъезды ли, освежение в дороге, рассеяние и отвлечение от труда своего, о котором он не хотел вспоминать, вновь спасли его. «Друг мой, укрепимся духом! – писал он Александре Осиповне из Карлсбада. – Примем всё, что ни посылается нам богом, и возлюбим всё посылаемое, и как бы ни показалось оно горько, примем за самый сладкий дар от руки его. Злое не посылается богом, но попускается им для того только, чтобы мы в это время сильней обратились к нему, прижались бы ближе к нему, как
Испугавший его предмет была смерть, она вновь прошла близко, напомнив о себе, коснувшись его дыханием, холодом обвеяв лоб и руки. И… отпустила. В такие минуты он чувствует прилив благодарности к богу, и дух начинает лечить тело, они вновь вступают в согласие. В Карлсбаде ему показывали дом, где останавливался Гёте. Мудрый Гёте как бы рассчитал надолго свою жизнь – он не спешил, он уравновешивал на весах бытия свои страсти и своё писанье: он мог и любить и писать одновременно. И каждый год или через год регулярно приезжал в Карлсбад испить целительной водички. Он прожил восемьдесят три года, этот разумный немец, которому бог, отпустив гениальность, дал ещё и расчёт.
Гоголь же в самом деле чувствовал в себе угасание сил. Частью оно происходило от уныния, от одиночества, добровольного удаления от родины и от людей, от постоянного завышения целей, которые он ставил себе, но частью оттого, что слишком много он в молодости отдал, ему, Гоголю, видимо, была суждена вспышка. Последствия этой вспышки, забравшей львиную долю сил, он ощущал сейчас на себе. Ему не сиделось, не спалось, не лежалось. Но нужен он был ещё России, следовало ему ещё
Так появились «Выбранные места из переписки с друзьями». Из самой паузы Гоголь сумел сделать шаг – вся Россия встрепенулась, прочтя это откровение, этот неожиданный вызов ей, это дерзкое самообъяснение поэта, который
Путь этот был завещан ему традицией русской литературы, всегда сознававшей себя участницей в «деле общего добра». Не к абстрактному читателю обращалась она, а к современному читающему русскому – и не только читателю, но и тянущемуся к грамоте, к познанию, к истине. Выражая себя, русский писатель всё же при этом преследовал
Гоголь пошёл далее своих предшественников. Он вывел дело литературы за пределы литературы, поставив на его место «дело души» и из последнего – на что никто не решался – сделав дело литературы. Он решился на обнародование своих писем, причём это были письма сугубо семейные, личные, частные, интимные. «Выбранные места» открывались «Завещанием» Гоголя, и не завещанием литературным, условным, направленным на то, чтобы завещать что-то читателю в сфере идей, а прямым завещанием человека, который перед смертью исповедуется и даёт распоряжение о своём имуществе, о долгах и т. п. Такой откровенности никто до Гоголя в русской литературе себе не позволял.
Пушкин в письмах совсем не тот, что Гоголь: для него переписка с близкими не литература, а быт, Пушкин ещё держится традиционного классического представления о литературе как о чистом творчестве, где творец преображается, сохраняя себя, выступает под другими именами. Гоголь как бы срывает и этот последний покров условности: он выходит со своей обнажённой душою, допускает читателя в свою душевную жизнь.
Только в лирике (и особенно в лирике последних лет) Пушкин решился на это. Но и там он прятался то за Пиндемонти, то за Ефрема Сирина, то за Горация. Гоголь преступил эту черту. Разобьём этот «заколдованный круг» искусства, сказал в «Переписке» Гоголь, вырвемся из него. И это прямо относилось к Пушкину: «ещё никто не может вырваться из этого заколдованного,
То был круг поэзии. Недостаточность «грешного» языка её сознавал и томимый «духовной жаждою» пророк Пушкина. И в нём возгорался огнь, готовый сжечь сердца людей и самого поэта. То был пророческий голос древней русской литературы, завет первых русских писателей, которые, как автор «Слова о полку Игореве» и «Жития протопопа Аввакума», в обнажённом глаголе своих писаний воплощали, кажется, само действие.
Гоголь воссоединялся с этими истоками.