Надо было заметать следы, срочно принимать меры, чтобы никто не узнал, кто автор безрадостного сочинения. Знал об этом, пожалуй, один Яким, но он газет не читал, и поэтому его взял Гоголь в помощники, когда бросился по лавкам скупать злосчастную поэму. Два тяжёлых мешка со свеженькой книжкой они скупили в течение дня.
Гоголь нанял номер в гостинице на Вознесенском проспекте, разожгли в номере печь и сожгли всё, что было в мешках. Слуга, пришедший на следующее утро убирать номер (в котором никто не ночевал), с недоумением обнаружил жарко натопленную печь (был май) и гору пепла возле неё.
Так погибло в огне первое большое творение Гоголя. Его постигла участь всех предшествовавших неудачных творений, раскритикованных как самим автором, так и товарищами.
Он с безнадёжностью ждал других отзывов, в частности, из Москвы, куда отправил пакет с поэмою на имя издателя «Московского телеграфа» Н. Полевого. Но вскоре в журнале явилась заметка, которая краткостью своею и убийственным тоном не оставляла никаких надежд. «Заплатою таких стихов, – писал Полевой, перефразируя строку из «Ганца» и почти слово в слово повторяя «Пчелу») – должно бы быть сбережение оных под спудом». Слава богу, что никак не откликнулся друг Пушкина П. А. Плетнёв: тот, кажется, до конца дней не узнал, кто прислал ему сию «идиллию в картинах». Встречаясь с Гоголем позже, никто не знал, что он В. Алов. Это имя ни разу не поминалось, сам Гоголь хранил о поэме молчание. Но провал её обошёлся дорого. Прежде всего он дорого обошёлся маменьке: её любимый сын просадил последние полторы тысячи рублей, которые должен был уплатить за заложенное имение в Опекунский совет. То была плата за целый год. Но он не мог рассуждать в те дни здраво. Он рвал и метал, он горевал, он не мог найти себе места. Всё это завершилось бегством, которое одно было спасением для непризнанного таланта. Через два дня после публикации рецензии «на Ганца» в «Северной пчеле» он оглоушил маменьку посланием, которое завуалированностью, яростным нежеланием сказать, что произошло, лучше всего выдавало его гнев, отчаяние, бессилие посрамления, в которых он никогда бы не смог признаться ни одному, даже самому близкому существу.
«…Наконец… какое ужасное наказание! Ядовитее и жесточе его для меня ничего не было в мире. Я не могу, я не в силах написать… Маминька! Дражайшая маминька! Одним вам я только могу сказать… Вы знаете, что я был одарён твёрдостью, даже редкою в молодом человеке… Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости. Но я видел её… нет, не назову её… она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал её ангелом, но это выражение низко и не кстати для неё… Нет, это не любовь была… я по крайней мере не слыхал подобной любви… В порыве бешенства и
Так Гоголь объяснял матери свой внезапный отъезд из Петербурга в Любек. В одно прекрасное утро он сел на пароход и один – без слуги и без товарища – отправился в заграничный вояж. Мария Ивановна, получив от сына загадочное письмо, решила, что Никоша влюбился и заболел дурною болезнью. Германия понадобилась ему для лечения на водах. На самом деле это была одна из необъяснимых штучек её сына. Как родные Ганца никак не могли понять его бегства накануне свадьбы с Луизой, так и родные Гоголя не могли оправиться от его поступка, нанёсшего к тому же материальный ущерб Васильевке. Под поэтический порыв его нельзя было подвести никакую материальную подкладку. И, прослышав о заграничном путешествии сына Марии Ивановны, соседи судили по-своему.
Один из полтавских дворян (некто Василий Яковлевич Ломиковский) писал по этому поводу другому полтавскому дворянину: