«Жизнь политическая, жизнь вовсе противоположная смиренной художнической, не может понравиться таким счастливцам праздным, как мы с тобой. Здесь все политика, в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. О делах Испании больше всякий хлопочет, нежели о своих собственных. Только в одну жизнь театральную я иногда вступаю…»
Но и театральная жизнь далеко не всегда увлекала его.
«Балеты становятся с такою
Гоголь, как и многие его соотечественники, был мало восприимчив ко всему европейскому. По-прежнему оставался он погруженным в свой мир художника, в свои образы. Тщетно он старался иногда убежать от этого мира: он был прикован к нему железной цепью, он всюду его возил с собой. Но дело не в одном этом. Вчитываясь в зарубежную переписку Гоголя, приходишь к заключению, что отвращал его от Европы окрепнувший там капитализм, изобилие товаров и нищета духа. В письме к Одоевскому, написанном несколько позже, Гоголь восклицал:
«Все рынок да рынок, презренный холод торговли да ничтожество. Доселе все жила надежда, что снидет Иисус, гневный и неумолимый, и беспощадным бичом изгонит и очистит святой храм от торга и продажи». (Рим, 1838 года, 15 марта.)
Гоголь смотрел в прошлое. Там видел он степи, поросшие ковылем, Тараса, Остапа и Андрия, дикое, свирепое, но вольное и крепкое товарищество казаков, подвиги, славу, общее достояние. Здесь был «презренный холод торговли». Время чудес тоже миновало. Иисус не сходил с бичом. Правда, гневных людей готовых изгонять торгующих, уже и тогда было немало в Европе, но в них не было ничего похожего ни на Иисуса, ни на казацкое «лыцарство». Они ютились в подвалах, на окраинах. Они работали в грохоте и свисте машин. «В машине нет бога». Они росли безбожниками, по всему своему образу жизни являлись чужаками Гоголю.
Гоголь уважал бедность, но не бедность рабочих, не бедность производителей, он уважал бедность праздную, веселую, беспечную. От поместий крепостной усадьбы, от мансарды художника, привыкшего к покровительству сиятельных особ, дорога в кварталы синеблузников была длинна и трудна. И советников товарищей тоже не было. Поневоле приходилось искать утешения от свиных рыл среди
«Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст… и нынешнее мое удаление из отечества, оно послано свыше, тем же великим провидением, ниспославшим все на воспитание мое. Это великий перелом, великая эпоха моей жизни». (1836 год, 28/16 июля.)
При таких чувствах трудно было внимательно относиться к Западу. Ощущения львиной силы связывались с замыслами «Мертвых душ» и с работой над поэмой. О них Гоголь сообщал:
«Я принялся за „Мертвых душ“, которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись… Какой огромный, оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем. Это будет первая моя порядочная вещь, — вещь, которая вынесет мое имя… Священная дрожь пробирает меня заранее… Огромно, велико мое творение, и нескоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже ли судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение! Какой-то незримый пишет предо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слез, произнесут примирение моей тени…». (Жуковскому, 12/XI — 1836.)
Письмо, как и многое иное, написанное Гоголем, пророческое и относительно потомков и относительно имени. Но и в этом письме, проникнутом торжественным духом, даже экстазом, содержатся жалобы на ипохондрию и на «геммороиды», а частные передвижения с места на место похожи на бегство от тоски, скуки и болезней.
Гоголь стремится поселиться в Италии, но там холера, — приходится ожидать. На хандру он жалуется Прокоповичу и другим близким знакомым. Ему сообщают, что его «Ревизор» идет с большим успехом. Гоголь отвечает: