«Ныла душа моя, когда я видел, как много тут же среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшных недвижимым холодом души своей и бесплодной пустыни сердца: ныла душа моя когда на бесчувственных их лицах не вздрагивал даже призрак выражения от того, что повергло в небесные слезы глубоко любящую душу, и не коснел язык их произнести свое вечное слово: „побасенки..“ Побасенки! А вон потекли вехи, города, и народы стерлись и исчезли с лица земли, как дым унеслось, все, что было, а побасенки живут и повторяются поныне, и внемлют им мудрые цари, глубоки правители, прекрасный старец, и полный благородного стремления юноша. Побасенки!.. Но — мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души».
Гоголевские «побасенки» оправдали себя. Исчезли с лица земли голубые мундиры, высочайшие дворы и обрюзглые звездоносцы. Русь Николая, Чичикова, городничего, а «побасенки» живут. И прав был Гоголь в своих страхах: для этой Руси в его «Побасенках» заключалась взрывчатая сила, гибельнее всякого динамита.
«Театральный разъезд» не случайно написан в форме диалога: он отразил смятенную душу автора: автор больше спорит в нем с собой и убеждает больше себя, чем читателя.
Страшно было жить и творить писателю! Не случайно Гоголь возвратился в том же 1842 году к своему «Портрету», переделав его для «Современника» в соответствии со своим последним душевным состоянием. Старый мастер-художник поучал сына: нет низкого в природе для искусства, но нельзя творцу бездушно покоряться ей. К верному изображению он должен присоединить полет души, нечто идеальное. Действительно, угрюма участь мастера, который вынужден жить среди уродов, зависеть от них, пред ними унижаться, отдавать на изображение их свой могучий дар и смеяться осторожным скрытым, тяжелым и горьким смехом. Страшно так жить! Но еще страшнее, когда кисть не повинуется художнику, когда вместо желанных светлых образов она выводит человеческую нежить.
Разрыв между действительностью и идеальным превращался в пропасть. Отсюда и обостряющееся чувство несоответствия между низменным и высоким в человеке.
А. О. Смирнова рассказывает о Гоголе:
В Сикстинской капелле мы с ним любовались картиной страшного суда. Одного грешника тянуло то к небу, то в ад. Видны были усилия испытания. Вверху улыбались ему ангелы, а внизу его — чертенята со скрежетом зубов. «Тут история тайн души» — говорил Гоголь. — «Всякий из нас раз сто в день то подлец, то ангел».
Когда низкую действительность с идеальным миром не могут примирить земными средствами, тогда прибегают к средствам «потусторонним». Отсюда — «душевное дело» Гоголя. Понимая, что как художник он отрицает старую самодержавно-крепостную и «мануфактурную» Россию, Гоголь решает в продолжении «Мертвых душ» дать положительное. Но дать это положительное можно, по его мнению, только предварительно воспитав себя в религиозном духе. Надо убить в себе чувственного человека, в пользу человека духовного. Он отказывается от театра: там господствует комическое, смешное, грешное. «Помните себе хорошенько, — предупреждает он Щепкина, посылая ему отрывки из уничтоженной комедии „Владимир третьей степени“, — что уж от меня больше ничего не дождетесь: я могу и не буду писать ничего для театра». Усиливается аскетизм. Дают о себе знать и болезненные припадки, тоска. Гоголю кажется, что от них избавляет обращение к богу. «Милая чувственность» замирает. «Попы интереснее всяких колизеев», признается Гоголь Аксакову. Он делается все более молчаливым и сосредоточенным. Чижов вспоминает: «Общий характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. „Вот“, — говорит: „с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе Господнем“.
И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал:
„Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу“»[23]
.Данилевскому Гоголь писал:
«Мне все равно, в Италии ли я, или я в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии».
«Я уже давно отстал от того, чтобы наслаждаться природою», — подтверждает он Смирновой.
Душу заполняет нечто схимническое. Гоголю хочется создать «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа». Но «плотное и сущное» создается, когда художник любит «естество», наглядность, когда он полными пригоршнями черпает из «сущного». Однако русская действительность, царство уродов отвращали писателя от этого сущного в заумный мир.
Гоголь убивал в себе художника.