В «Подростке» вместо Апокалипсиса мы находим идиллию. Эта «гуманистическая утопия» не внушает ужаса; но она полна такой пронзительной, терпкой печали, такой разрывающей сердце тоски, что воспоминание о ней остается в душе незаживающей раной. Версилов представляет себе, что бой уже кончился и борьба улеглась. Настало затишье, и люди остались одни. «Великая прежняя идея оставила их; великий источник сил, до сих пор питавший и гревший их, отходит, как — то величавое, зовущее солнце в картине Клода Лоррена. И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство. И вот тогда весь избыток прежней любви к Богу обратился бы у людей на природу, на мир, на людей, на всякую былинку. Сознав свою конечность, они стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее. Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это все, что у них остается… О, они торопились бы любить, чтоб затушить великую грусть в своих сердцах…» Идея богооставленности превращается в чистейшую лирическую тему: последний день человечества, заходящее солнце, осиротевшие люди, прощальные поцелуи перед вечной разлукой, ослепительная вспышка угасающей на земле любви… Свою «фантазию» Версилов заканчивает неожиданным заключением. «Замечательно, — признается он, — что я всегда кончал картину мою видением, как у Гейне «Христа на Балтийском море». Я не мог обойтись без Него, не мог не вообразить Его, наконец, посреди осиротевших людей. Он приходил к ним, простирал к ним руки и говорил: «Как могли вы забыть Его!» И тут как бы пелена упадала со всех глаз и раздавался бы великий гимн нового и последнего воскресения…» В рукописи религиозный финал «видения» выражен еще сильнее: Версилов говорит о Христе: «Никогда я не мог представить себе людей без Него… Раз Он был однажды, не может Он отсюда уйти. Да если бы Он и ушел, они бы сами Его нашли». Картина умирания безбожного человечества заканчивается «новым и последним воскресением». Логически это противоречиво и необъяснимо, но мистически вполне оправ- дано. Если в осиротевшем человечестве вспыхнет любовь, Христос вернется к нему, ибо Христос есть любовь. Атеистический гуманизм поклоняется неведомому богу: Достоевский верит, что история мира завершится новым богооткровечием. Блудный сын, после скитаний в пустыне, возвратится в Отчий дом.
Философская беседа отца с сыном занимает целых две главы в третьей части романа перед катастрофой. И эти отвлеченные рассуждения — вершина драматического напряжения и художественного совершенства. Версилов приближается к последнему акту своей жизненной трагедии. Он не философствует, а решает свою судьбу; не размышляет, а живет пламенно и вдохновенно. Идеи–страсти, идеи–энергии, идеиобразы превращаются у Достоевского в эстетические ценности.
Но Версилов, философ–деист и носитель идеи «всеединства», и Версилов, расколотый двумя любвями, — один и тот же человек. Его идеологический образ столь же раздвоен, как и психологический. Он признается, что может «преудобнейшим образом» чувствовать два противоположных чувства в одно и то же время, и это наполняет его презрением к самому себе. Дворянин, проповедник идеала чести и долга, с отвращением наблюдает в себе «бесчестную» широкость натуры. Страстно любя жизнь, он иногда болезненно чувствует безнравственность русской «живучести» и «уживчивости». «Конечно, я люблю жизнь, — говорит он, — но любить жизнь такому, как я, — подло».
***
Версилов плачет настоящими слезами над могилой европейского человечества; в душе его горит общечеловеческая любовь. Но роковое раздвоение раскалывает надвое и эту «великую» идею. О любви к человечеству он говорит горькие и страшные слова. «Друг мой, — признается он сыну, — любить людей так, как они есть, невозможно. И однако же должно… Любить своего ближнего и не презирать его — не возможно. По–моему, человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего. Тут какая-то ошибка в словах с самого начала, и «любовь к человечеству» надо понимать ишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей и которого поэтому никогда не будет на самом деле».
В рукописи парадокс Версилова еще более заострен. Он говорит: «Вне всякого сомнения, что Христос не мог нас любить такими, какие мы есть. Он терпел нас, Он прощал нам, но, конечно, презирал нас. По крайней мере, я не мог бы иначе понять Его святой образ, который поэтому никогда и не явится в действительности».