Первые три спектакля прошли не только без всяких замешательств, но с большим «ансамблем». По крайней мере, зрители очень тепло и, по-видимому, вполне чистосердечно поздравляли обоих режиссеров после каждого вечера, уверяя, что ни один провинциальный театр не может сравниться с их любительским. Один только профессор Ландражен счел нужным с глазу на глаз сделать дружеский реприманд Кукольнику за то, что и сам-то он, режиссер, и подначальные ему исполнители дозволяли себе искажать великого Мольера неуместными вводными фразами.
– Будьте снисходительны: мы еще не настолько в курсе французских bon mot![29] – со смехом отозвался ветреник-режиссер. – В русских пьесах для красного словца мы вдвое против того вставляли, а зрители только хлопали, стало быть, одобряли.
– Ну, Бог вам судья! – сказал добряк-француз, махнув рукой. – Победителей не судят. Закончите только так же успешно, как начали.
– О! Конец всему делу венец. Самую капитальную русскую вещь – «Недоросля» мы нарочно приберегли до конца.
– А иностранных уже не будет?
– В строгом смысле слова иностранных – нет, но в виде премии, pour la bonne bouche[30] для любителей будет дана еще одна полурусская – малороссийская.
– Но об ней, кажется, до сих пор и помину не было?
– Официально – не было, потому что авторы делают из нее секрет и для других актеров.
– А! Так авторы, значит, из своих? Может быть, вы сами, monsieur Nestor?
– Нет, я не желаю украшаться чужими перлами. Авторы… Но вы меня не выдадите, monsieur Landragin?
– Помилуйте! За кого вы меня принимаете? Одного-то я, пожалуй, и сам угадаю: это – Яновский.
– Верно. А другой – его Санчо Панса.
– Прокопович? Так я и думал. Ну, что ж, посмотрим, посмотрим.
И вот настал четвертый и последний театральный вечер. Зрительная зала была переполнена. Все начальство с чадами и домочадцами было налицо. Да многих из почетных горожан пришлось снабдить экстренными входными билетами, потому что всякому хотелось посмотреть фонвизинскую комедию в исполнении господ студентов, которые уже два года назад, будучи гимназистами, играли ее весьма изрядно. Кроме того, в публике держался неопределенный, но упорный слух, будто в заключение будет преподнесено нечто совсем новенькое, никем еще невиданное, неслыханное.
После увертюры «Фрейшица», сыгранной оркестром из десяти воспитанников очень лихо или, как говорилось в те времена, «с шиком», взвился занавес. При этом передние зрители, благодаря тому что актеры на сцене предстали перед ними на полсекунды ранее, чем сидевшим в задних рядах, успели уловить не относившийся еще к действию жест Простаковой.
– Заметили, перекрестилась? – с улыбкой вполголоса передавали друг другу они. – Трусит бедняжка!
Но с первых же слов Гоголя-Простаковой: «Кафтан весь испорчен. Еремеевна! Введи сюда мошенника Тришку», внимание всей зрительной залы приковалось к нему одному. Хотя в двадцатых годах XIX столетия просвещение у нас заметно подвинулось уже вперед против екатерининских времен, давших Фонвизину такой богатый материал для его нравоописательной комедии, однако Нежин с окружающей его деревенской глушью представлял тогда еще немало отживавших типов, между которыми, быть может, всех цельнее сохранился тип Простаковой. Игра Гоголя действовала тем неотразимее, что он не пересаливал, а совершенно как бы сжившись со своей ролью, тонко оттенял нежность матери к баловню-сыну против неотесанной грубости ее в отношении всех остальных в доме.
– Неужто это актер, а не актриса? – выражались кругом сомнения. – Точно весь век свой ходил в юбке!
– Да это же живой портрет, – сообщала одна барыня на ушко своей соседке. – Ни дать ни взять, Мавра Никифоровна!
– Ай нет, мать моя! – возражала соседка. – Уж коли кто, так Юлия Кузьминична.
Разногласие объяснялось очень просто: актер наш сумел подметить и воплотить в изображаемом им типе характерные черты и Мавры Никифоровны, и Юлии Кузьминичны. Понятно, что щедрых рукоплесканий и вызовов после каждого действия наибольшее число выпало на его долю.
Но в антракте между вторым и третьим действием разыгралась за кулисами маленькая интермедия, едва не прекратившая сразу всего спектакля.
Базили, которому была поручена неблагодарная роль резонера Стародума, вызубрил ее самым добросовестным образом. Тем не менее он был неспокоен за себя и, в ожидании своего выхода в третьем действии, в течение двух первых без конца повторял по тетрадке свои длинные монологи, расхаживая взад и вперед по уборной. За этим же застал его и режиссер русских пьес Гоголь, когда после несчетных вызовов во втором антракте, весь пылая от небывалого успеха, заглянул в уборную, чтобы убедиться, там ли его подчиненные, имевшие выступить в третьем действии.
– Полно тебе гвозди в башку вбивать – продырявишь! – сказал он без околичностей, вырывая тетрадку из рук Базили и швыряя ее в угол.
– И то никак уже продырявил… – упавшим голосом отвечал Базили. – В голове какой-то туман и сумбур. Если бы нашелся только желающий заместить меня…