Но память – ею поэтесса дорожит больше всего. Она много пишет, много работает, а сердцем по-прежнему принадлежит пушкинским годам. Евдокия Петровна сама признается в этом незадолго до своей смерти профессору историку М. П. Погодину: «Принадлежу и сердцем и направлением не нашему времени, а другому, благороднейшему – пишущему не из видов каких, а прямо и просто от избытка мысли и чувства, я вспоминала, что жила в короткости Пушкина, Крылова, Жуковского, Тургенева, Баратынского, Карамзина, что эти чистые славы наши любили, хвалили, благословляли меня на путь по следам их – и я отреклась… от своей эпохи, своих сверстников и современников, сближаясь все больше и больше с моими старшими, с другими образцами и наставниками моими…»
Такое отчуждение оказывается недолгим. Ростопчина уходит из жизни сорока шести лет. Ее уносит неизлечимый недуг.
Но на пороге смерти судьба подарит графине еще одну встречу с Александром Дюма, который после смерти Николая I наконец-то получает разрешение посетить, хотя и под негласным надзором, Россию. По его просьбе Евдокия Петровна возвращается к своему прошлому: она пишет воспоминания о Лермонтове и передаст французскому романисту список стихотворения Пушкина «Во глубине сибирских руд».
«Я выполнила свои обязательства в отношении тех, кого сердцем любила…»
«Наш неуемный Николай Васильевич!»
Так стали его называть в последний приезд в Москву близкие знакомцы, иногда посмеиваясь, иногда откровенно досадуя. Договориться с Гоголем о встрече, застать его на квартире было совсем не просто, зато в один день можно было увидеть в нескольких домах, а вечером и вовсе в театре. Гоголь не искал одиночества, был жаден до впечатлений, новых знакомств, явно истосковавшись по кипучей московской жизни. Его везде ждут, ему повсюду рады, на его приглашения отзываются с восторгом. Он откровенно наслаждается московской речью, откликается на все ее оттенки, богатство модуляций. Не случайно он писал в 1846 году, что «сам необыкновенный язык ваш есть еще тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно».
Для него именно язык и поэзия вызовут «нам нашу Россию, – нашу русскую Россию, не ту, которую показывают нам грубо какие-нибудь квасные патриоты, и не ту, которую вызывают к нам из-за моря очужеземившиеся русские, но ту, которую извлечет она из нас же и покажет таким образом, что все до единого, каких бы они ни были различных мыслей, образов воспитанья и мнений, скажут в один голос: „Это наша Россия; нам в ней приютно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своей родной крышей, а не на чужбине“.
10 сентября 1848 года Гоголь наконец-то в Москве, в «дружеском доме» С. П. Шевырева. Уютный домик в Дегтярном переулке (№ 4) в полном его распоряжении. Но только пока многолюдная семья хозяина живет на даче в Сокольниках. Совместная жизнь с ним вряд ли возможна. Едва ли не первый же визит – семейства Аксаковых, которые в это время снимали дом в Леонтьевском переулке (№ 27). Дойти пешком ничего не стоило, но застает Гоголь только Константина Сергеевича. Старший Аксаков, серьезно недомогавший, еще жил в Абрамцеве. Радость одного Константина Сергеевича оказалась единственным утешением. По словам Гоголя: «В Москве, кроме немногих знакомых, нет почти никого. Все еще сидят по дачам и деревням… Теперь я еду в Петербург».
Письмо написано 12 сентября, а уже около 10 октября Николай Васильевич снова в Москве, и снова в доме Шевырева. Через месяц он переезжает в дом Погодина на Девичьем поле. Казалось, старые друзья забыли все обиды и размолвки, Гоголь может расположиться в своей любимой комнате, в привычной, почти семейной среде и – начать работать, о чем он так мечтал. Все под рукой, все устроено по его привычкам.