Читаем Гоголь в русской критике полностью

Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми». Мы сели. Я – рядом с ним, на широком диване, Михаил Семенович – на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба попрежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость – именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами: в их неопределенных очертаниях выражались – так, по крайней мере, мне показалось – темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское – что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. «Какое ты умное, и странное, и больное существо!» невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении «Мертвых душ», об этой второй части, над которою он так долго и так упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертию, что он этого разговора не любит. О «Переписке с друзьями» я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе – а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание.

Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь несловоохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, что̀ не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на о; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства; и все это – языком образным, оригинальным – и сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у «знаменитостей». Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей, – только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом, доказывать таким образом необходимость цензуры – не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства? Я могу еще допустить стих итальянского поэта: «Si, servi siam; ma servi ognor frementi»;[216] но самодовольное смирение и плутовство рабства… нет! лучше не говорить об этом. В подобных измышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно выказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена бо̀льшая часть «Переписки»; оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Разгерметизация
Разгерметизация

В своё время в СССР можно было быть недовольным одним из двух:·  либо в принципе тем, что в стране строится коммунизм как общество, в котором нет места агрессивному паразитизму индивида на жизни и труде окружающих;·  либо тем, что в процессе осуществления этого идеала имеют место ошибки и он сопровождается разного рода злоупотреблениями как со стороны партийно-государственной власти, так и со стороны «простых граждан».В 1985 г. так называемую «перестройку» начали агрессивные паразиты, прикрывая свою политику словоблудием амбициозных дураков.То есть, «перестройку» начали те, кто был недоволен социализмом в принципе и желал закрыть перспективу коммунизма как общества, в котором не будет места агрессивному паразитизму их самих и их наследников. Когда эта подлая суть «перестройки» стала ощутима в конце 1980 х годов, то нашлись люди, не приемлющие дурную и лицемерную политику режима, олицетворяемого М.С.Горбачёвым. Они решили заняться политической самодеятельностью — на иных нравственно-этических основах выработать и провести в жизнь альтернативный политический курс, который выражал бы жизненные интересы как их самих, так и подавляющего большинства людей, живущих своим трудом на зарплату и более или менее нравственно готовых жить в обществе, в котором нет места паразитизму.В процессе этой деятельности возникла потребность провести ревизию того исторического мифа, который культивировал ЦК КПСС, опираясь на всю мощь Советского государства, а также и того якобы альтернативного официальному исторического мифа, который культивировали диссиденты того времени при поддержке из-за рубежа радиостанций «Голос Америки», «Свобода» и других государственных структур и самодеятельных общественных организаций, прямо или опосредованно подконтрольных ЦРУ и другим спецслужбам капиталистических государств.Ревизия исторических мифов была доведена этими людьми до кануна государственного переворота в России 7 ноября 1917 г., получившего название «Великая Октябрьская социалистическая революция».Материалы этой ревизии культовых исторических мифов были названы «Разгерметизация». Рукописи «Разгерметизации» были размножены на пишущей машинке и в ксерокопиях распространялись среди тех, кто проявил к ним интерес. Кроме того, они были адресно доведены до сведения аппарата ЦК КПСС и руководства КГБ СССР, тогдашних лидеров антигорбачевской оппозиции.

Внутренний Предиктор СССР

Публицистика / Критика / История / Политика
Разговоры об искусстве. (Не отнять)
Разговоры об искусстве. (Не отнять)

Александр Боровский – известный искусствовед, заведующий Отделом новейших течений Русского музея. А также – автор детских сказок. В книге «Не отнять» он выступает как мемуарист, бытописатель, насмешник. Книга написана в старинном, но всегда актуальном жанре «table-talk». Она включает житейские наблюдения и «суждения опыта», картинки нравов и «дней минувших анекдоты», семейные воспоминания и, как писал критик, «по-довлатовски смешные и трогательные» новеллы из жизни автора и его друзей. Естественно, большая часть книги посвящена портретам художников и оценкам явлений искусства. Разумеется, в снижающей, частной, непретенциозной интонации «разговоров запросто». Что-то списано с натуры, что-то расцвечено авторским воображением – недаром М. Пиотровский говорит о том, что «художники и искусство выходят у Боровского много интереснее, чем есть на самом деле». Одну из своих предыдущих книг, посвященную истории искусства прошлого века, автор назвал «незанудливым курсом». «Не отнять» – неожиданное, острое незанудливое свидетельство повседневной и интеллектуальной жизни целого поколения.

Александр Давидович Боровский

Критика / Прочее / Культура и искусство