Островок отечества, состоявший из икон дядьки Хлопова, его хозяйствования на московский манер и заботливых причитаний на русском, вскоре исчез. Дядька через три года, поехав с барином в отпуск, умер в России. А Тютчев, вернувшись в Мюнхен на службу, женился на баварской аристократке, вдове Элеоноре Петерсон, урожденной графине Ботмер. У нее были три сына от первого брака и она была старше Тютчева на четыре года. Но это была счастливая семья. У них родились три дочери. Элеонора любила мужа самозабвенно – боготворила своего Теодора, как она называла его. Теодор же блистал в баварской столице, которую просвещенный король Людвиг I превратил, по словам современников, в Немецкие Афины, покровительствуя ученым, философам и писателям. Именно в этом кругу Тютчев снискал себе репутацию умнейшего человека. Русские путешественники, приезжавшие в Мюнхен, немало удивлялись, когда находили второго секретаря посольства (такова была теперь его должность) гуляющим под аркадами Королевского сада со знаменитым философом Фридрихом Шеллингом, который говорил о нем, что «это превосходнейший и очень образованный человек». И еще более удивлялись, когда узнавали, что квартира Тютчевых на Karolinenplatz – известный в Мюнхене салон, где завсегдатай – Генрих Гейне, называющий Тютчева «мой лучший друг».
Но кем был в это время сам Тютчев? Он переводил на русский стихи Гейне, а заодно и короля Людвига, часами вел философские споры с Шеллингом, покорял своими познаниями филолога Фридриха Триша. Да еще составлял служебные депеши, где положение дел в европейских монархиях иногда рисовал в таких неуместных сказочных выражениях – «злая фея», «благодетельные чары», «пагубное колдовство», – что глава миссии князь Григорий Гагарин не рисковал отправлять в Петербург эти посольские творения, мягко называя их «недостаточно серьезными».
О других творениях дипломата не знали ни в немецких Афинах, ни в русских столицах. Другие творения принадлежали неразличимому существу, которое жило мгновенными озарениями и возносилось туда, где
«К стихам я питаю отвращение, в особенности к своим», – повторял Тютчев. И это не было позой – это было драмой. Он словно мстил горьким презрением ангелу поэзии за минуты содрогания, вызванные стремительными взлетами – «