— Мои? — Голд вдохнул побольше воздуха в легкие и последовал за Коновером в маленький кабинет. — Кого вы опять имеете в виду, сэр, когда говорите «ваши»?
— Вы же знаете, Голденрод, — сказал Коновер с тем же веселым добродушием, никак не вязавшимся с отвращением, которое Голд читал в его глазах и которое тот не делал ни малейших попыток скрыть. — Есть люди, которые ездят верхом, а есть — которые не ездят, правильно я говорю, да?
— Евреи? Вы это хотите сказать?
— Евреи? — повторил Коновер, по-петушиному вскинув голову. — Итальянцы тоже. И ирландские католики. Вы все время говорите о евреях, будто только о них мы и думаем. У вас что, других мыслей нет в голове?
— Именно такое впечатление создается у меня о вас.
— Может быть, так оно и есть. В этот уик-энд, — отомстил ему Коновер, попав в цель с точностью снайпера и элегантной сноровкой хорошо воспитанной гадюки. Уже не сдерживаясь, он со злорадством подался вперед. — Ваши внуки, может быть, и будут ездить верхом, если вы сколотите капитал или женитесь на деньгах. Но ваши дети не будут, потому что сейчас у вас денег нет. Посмотрите, как много смогли сделать для своих детей Анненберги, Гуггенхеймы и Ротшильды, и как мало можете вы. Каково это, доктор Голд, знать, что ты уже загубил будущее своих детей, а может быть, и внуков, каково это — сознавать, что ты лишил своих ни в чем не повинных потомков шанса попасть в хорошее общество?
— Хорошее общество? — презрительно повторил за ним Голд.
— Да, Шапиро, вы знаете, о чем я говорю. Я — в этом обществе, а вы — нет. Моя семья принадлежит к нему, а ваша — нет. Вы испытываете вожделения, и сожаления, и чувство собственной неполноценности, а я нет. Что вы делаете здесь, рядом со мной? — внезапно спросил он, и его глаза сузились, приняв выражение яростного удивления и раздражения. — С какой это стати мы столько говорим друг с другом? И вообще, какого черта вам от меня надо?
— Я хочу жениться на вашей дочери, — сказал Голд. — Я приехал сюда, чтобы просить у вас ее руки.
— Берите ее руку и выметайтесь, — сказал Коновер. — Идите почитайте воскресные газеты или что-нибудь, пока не вернется Андреа. Порешайте кроссворд.
— Вы мне даете свое благословение?
— Если вы уберетесь пораньше.
Уже от двери Голд нанес ответный удар.
— Я надеюсь, сэр, что со временем вы еще полюбите меня.
— ТЫ понравился папочке, — сказала Андреа в своем маленьком золотистом спортивном автомобиле, который со скоростью молнии, рассекая горы, несся назад в Вашингтон. Голд все больше склонялся к убеждению, что она выжила к херам из ума. — Уж я-то знаю. Ты и представить себе не можешь, каким он может быть холодным и саркастичным с людьми, которые ему не нравятся.
— Могу себе представить, — еле слышно сказал Голд.
— И после этого они больше не хотят со мной встречаться. Пожалуйста, не сердись. — Ее явно расстраивал его мрачный вид. — Я для тебя что угодно сделаю.
— Сделай девяносто пять. — Она заметно сбросила скорость, и стрелка спидометра опустилась ниже сотни. — Он был со мной груб и вел себя отвратительно. Где его вежливость? Где его почтительность? Он что — не знает, что меня ждет большой пост в правительстве?
— Он умирает, дорогой. Ну, что, уже лучше?
— Нет! — виновато воскликнул Голд, припомнив с отвращением, какое непостижимо-жестокосердное радушие всегда выказывала часть этих христиан по отношению к своим мертвецами. Древние греки, едва успев нарубить дровишек, обмыть и умастить тело, тут же разжигали погребальные костры. Евреи предавали земле своих не позднее, чем через сорок восемь часов после смерти. А часть этих христиан продолжала питать к своим покойникам такие теплые чувства, что целую неделю выставляла их на всеобщее обозрение у себя дома, а нередко и в комнатах по соседству с кухнями и столовыми. — Бога ради, Андреа, — добавил он более рассудительным тоном, — какое это имеет отношение к тому, как он обращается со мной теперь?
— Но тем не менее это правда, верно? — Андреа горела желанием объясниться. — Ведь для нас все будет много легче, когда он умрет, да?
— Ты не должна так говорить. — Андреа вызывала у него презрение, и Голд начал получать удовольствие от кипевшего в нем праведного гнева. — Черт побери, почему он не испугался? Ведь я буду работать в команде президента, а уж твой-то отец должен знать, что это значит.
— Больше работы?
— Меньше работы. Но власть. Грубая власть. Жестокая, беззаконная власть. Я воспользуюсь ею, чтобы уничтожить его и отравить ему жизнь. Я буду прослушивать его телефоны. Я заставлю ФБР вести расследования, чтобы опорочить его. Для него я, может быть, и лысеющий маленький иностранец из Нью-Йорка, но…
— Ему нравятся твои волосы.