Рома мог сейчас запросто сломать позвоночник Нике. Одним движением. И он очень хотел сломать позвоночник Нике. Ника была такая легкая и такая хрупкая, такая теплая, такая душистая и такая родная, что Роме хотелось сейчас убить ее, сломав ей позвоночник, а потом плакать над ее красивым трупом и кричать, и рвать на себе волосы, и биться об пол, о стены, и опять плакать. А потом, отплакав, вытащить из кармана черного плаща пистолет «Беретту» и застрелиться и упасть рядом с бездыханной и поэтому исключительно тихой Никой Визиновой. Рома посмеялся коротко, умиляясь своим фантазиям. Нет, больше всего, наверное, сейчас Рома хотел выйти в сад, снять очки, слуховой аппарат, плащ и снять еще шелковую рубашку, самую большую из всех рубашек, на него надетых, великоватую, объемную, с длинными, длиннее пальцев рук, рукавами, и другую рубашку, которая была под шелковой, тоже, конечно, снять, и следующую, байковую, непременно стянуть с себя, и обыкновенную клетчатую хлопчатобумажную (еще мальчиковую Ромину рубашку, подростковую, которую мама-покойница купила ему на выпускные экзамены, рубашка не сходилась, конечно, давно уже ни на груди, ни на талии и порвалась уже в плечах) тоже сбросить с себя, затем одну за второй, и третьей, и пятой снять шесть маек, и расстегнуть после того, как остался полуобнаженный, «молнию» черных брюк и снять брюки, под которыми не окажется трусов, и сорвать со ступней тяжелые солдатские ботинки, и содрать зубами с ног черные тонкие носки, и остаться совсем-совсем голым, легким и свободным, и раскинуть руки, обнимая воздух, и засвистать соловьем, с коленцами, да с переливами, со стаккато и крещендо, выражая свой восторг по поводу своей силы, своей свежести, своей чистоты, своей красоты, своего ума и, конечно же, самое основное, по поводу своей молодости, своей исключительной молодости… Вспомнив о молодости, Рома сжал зубы и поморщился, и с шумом трудно проглотил скопившуюся во рту слюну, и захотел завыть громко и протяжно, и жалобно, и одновременно угрожающе. Но что-то в последний момент заставило его подавить в себе желание жалобно и угрожающе выть. Рома ощутил, что что-то изменилось – ив нем самом и во внешнем мире. Он принюхался, осмотрелся (продолжая не менее красиво, чем секундами раньше, танцевать с Никой), не заметив ничего подозрительного, внимательно прислушался к себе. И в какое-то мгновение с недоверием обнаружил чье-то постороннее присутствие в себе – мое присутствие мое присутствие. Рома, правда, пока не догадывался, что это именно я внедряюсь в него, что это я и хоть и отрывочно, хоть и достаточно приблизительно, но читаю его сознание – и я думаю, что и не догадается никогда, но тем не менее от греха подальше я все же перевел свое внимание на Нику.
…Нике безудержно сейчас хотелось услышать, как Рома кричит во время оргазма. Ей хотелось услышать не просто его крик как таковой (то, что Рома будет кричать, совокупляясь с ней, с Никой, это понятно) – ей хотелось услышать, именно, как он кричит – громко или не очень, срывающимся голосом или чистым, длинно или прерывисто, переходя на хрип или на рычанье, и какие гласные, интересовало Нику, он будет выкрикивать при этом, например, «я», или «го», или «э», или «у», или «и», или «е», или «а»…
Я закрыл лицо руками, не в силах уже слушать Нику, и прокричал все гласные русского и нерусского языков, подряд, громко, и хрипло, одну за другой, и в прямом и обратном порядке, выругался витиевато, когда прекратил выкрикивать гласные, и засмеялся выругавшись. А затем, отлепив руки от лица, ухватил одной из них, правой, кажется, четырехгранную бутылку джина и влил в себя из горлышка грамм триста разом, а то и больше, после чего сказал переставшим к тому моменту танцевать и глядевшим на меня изумленно и молча – обнимавшим еще друг друга, – Нике и Роме: «Забей мне косячок, Рома. Я знаю, у тебя есть». Рома пожал плечами, вынул из кармана сигарету и кинул мне. Я поймал сигарету. Всунул ее в рот с вожделением, прикурил и затянулся. «Сейчас отпустит, – подумал я, – марихуанка мне всегда помогала. Всегда. Я помню». После третьей затяжки я четко и ясно понял, что решение возникшей проблемы предельно просто. Мне надо застрелиться. И все. Я представил себя, как я вынимаю свой любимый револьвер системы Кольта, подношу его ко рту, впихиваю ствол между зубов и стреляю, мать вашу! Ну и умираю, конечно же. «А на хрена мне умирать?» – резонно спросил я себя, когда представил, как я умираю. Скучно. И никогда не поздно. Значит, умирать не буду пока. Хорошо. Тогда мне придется страдать – безответная любовь и измена друга и все такое, и тому подобное. Да, но хоть в страдании – безусловно – и есть польза и даже удовольствие – иногда, – все же зачем портить себе страданием, то есть негативными, а значит, ненужными, собственно, эмоциями жизнь?…