«О чем ты? О чем ты?! – заволновался отчего-то Рома. – Я не понимаю. О чем ты?!» Я все-таки вставил ключ в наручники и отомкнул их, легко и быстро. Рома принялся отчаянно массировать запястья, а я тем временем развязал веревку у Ромы на ногах. Отбросил веревку в сторону и посмотрел Роме в лицо, в непроницаемые его очки, улыбнулся ему приветливо, кивнул. Рома отвернулся. Я решил пока его ни о чем не спрашивать – ни о наручниках, ни о веревке. Захочет, сам расскажет, не захочет – все равно узнаю, что произошло. Узнаю. Я поднялся с пола, отряхнул джинсы, сказал Роме: «Пошли». Рома выставил в мою сторону палец, попросил: «Подожди. Хорошо? Давай посидим» – «Давай», – согласился я и опять опустился на пол. Прислонился спиной к стене, закрыл глаза… И очень захотел, очень-очень захотел узнать, что же происходит с Ромой…
…Вспыхнуло все вокруг красным. Вокруг – кровь. Это кровь так вспыхнула. Словно это и не кровь, а пламя. Задымилась. Густо, обильно. На мгновение мелькнул чей-то открытый рот, обрезанный, кровоточащий язык, мелькнуло лицо ребенка, разорванная клетчатая рубашка и красно-черная яма на месте груди. Неожиданно воздух прошил Ромин крик, И все исчезло тотчас.
…На войну Рома пошел добровольцем. Он решил, что там случится с ним одно из двух – или он погибнет, или забудет о своем страхе смерти, даже не о страхе смерти, нет, а о страхе, порождаемом безостановочным движением времени.
Он боялся времени. Да. Но не боялся вступить с ним в борьбу. Он пошел не на войну с контрреволюцией. Он по-на войну со временем. Если время не остановить, рассуждал он, то во всяком случае можно – и это точно, в человеческих силах – сократить период ожидания конца. Накладывать на себя руки он не желал. Во-первых, это было противно инстинкту. А во-вторых, в нем, как и в миллиардах других, жила надежда, а вдруг что-то да случится и, например, кто-то изобретет, какой-то умник, средство от смерти, лекарство бессмертия, или эликсир вечности. Знаешь, естественно, что такого не произойдет – уж наверняка – при твоей жизни, а надежда вес равно тлеет где-то там глубоко-глубоко, и едва слышно шепчет: «А вдруг, а вдруг…». И выходит, что кончать жизнь самоубийством даже противно самой смерти, а уж о надежде и рассуждать не приходится. Но тем не менее мы говорим и рассуждаем.)
И сознавая, что надежда та тщетна и не менее исключительна, смерть свою он все-таки ожидал не от себя самого, а от пули или клинка сторонних, а может, и от снаряда или от гранаты, или от вертолетного винта. Ожидал. И никак не дожидался. Пули летели мимо. Или задевали лишь легко – раз, другой.
Впрочем, однажды задели сильно. Прошибли плечо, бедро, раскололи кусок ребра со стороны сердца.
И в беспамятстве к нему пришел он сам, только постаревший, немощный, ссохшийся, сморщенный, беспомощный, уродливый, жалкий, плачущий, беспрестанно испражняющийся под себя, зловонный отчаянно. Не человек уже. Что угодно, но только не человек. И, очнувшись – в студеном поту, – Рома понял, что теперь он другой, чем был раньше. Он теперь знал, что делать. Он хохотал от радости всю ночь до утра, до самого рассвета, пока не вкололи несколько кубиков транквилизатора. Проснувшись, решил следующее – сделать все от него зависящее, чтобы никогда не постареть, сделать все, чтобы стать бессмертным, А что, такое возможно, он поверил сразу, как только подумал об этом еще во сне, когда увидел себя дряхлого и немощного.
Его могут убить – здесь, на войне, или где-то еще. Он прекрасно это понимал и мирился с этим. Но если не убьют, он сделает так, что никогда не будет болеть и никогда не станет старым и никогда не умрет сам. Как он достигнет бессмертия, он еще не знал, но был уверен, что скоро узнает, очень скоро, догадывался, что ему будет дан сигнал или знак оттуда, свыше. Как действовать дальше, ему, скорее всего, подскажет голос. А может быть, он увидит свое будущее во сне. Да, да – во сне. Конечно. И нет никаких сомнений, что это самое наиважнейшее сообщение в его жизни будет передано ему во сне…