Теперь я стоял за мольбертом и водил кистью по полотну, сосредоточенный, осунувшийся, непричесанный, л» естественно, небритый, в рубашке и джинсах – сверху.донизу раскрашенный разнообразного цвета красками, Внимательно приглядевшись ко мне и к моей одежде, можно было подумать, что запачкался я так не случайно – во время работы, а что я специально так раскрасил себя зачем-то, старательно и даже с душой. Красками – желтой, красной и синей – было выкрашено даже мое лицо, от ямочки на подбородке до корней волос… Я смешивал краски, и писал, писал, менял кисти, одну на другую, третью и работал, работал, нервничая и матерясь… И вот, наконец, швырнул кисти в сторону от себя, крикнув что-то невнятное, но, судя по моему выражению лица, недоброе и грубое, и даже не пытаясь успокоиться, повернулся к объективу, и заговорил громко, возбужденно, то и дело срываясь на крик: «Пятый по счету день, твою мать, я пробую скопировать картину Иеронима Босха «Сад наслаждений», пятый день, мать вашу… Сегодня семнадцатое июня… Да… И ни черта не выходит. Такая роскошная картина и такой роскошный я… Но ни черта не выходит. Я купил лучшие кисти. Я купил лучшие краски, Я заказал лучший холст. Мне грунтовали его профессионалы. Я смешивал краски в нужных пропорциях. И твердой рукой наносил их на холст. И мне казалось, что я наносил их именно там, где надо. Я сделал, конечно, предварительные эскизы. Точь-в-точь, миллиметр в миллиметр как у Босха. Я работал часами беспрерывно, воодушевленно и возбужденно, покрываясь потом и часто и прерывисто дыша от волнения и азарта… И ничего! – кричал я. – Ничего! Ах! – я по-девичьи или по-бабьи всплеснул руками. – Неужели я не смогу скопировать картину Иеронима Босха? Неужели? Такого не может быть. Ведь это Я! Я! Посмотри на меня, Господи! Ведь это я. Я! Я должен ВСЕ уметь, я должен ВСЕ делать лучше всех… Ты спрашиваешь, почему? Ха, ха! Не лукавь. Ты же знаешь, почему. Потому что я избран тобой. Именно поэтому… Я знаю… – Я усмехнулся. – Ну, хорошо. Я должен делать ВСЕ если не лучше других, такое, наверное, невозможно, но во всяком случае я должен делать все, за что бы я ни брался, хорошо, даже если раньше я этого никогда не пробовал делать. Разве не так? – Я резко вскинул решительное лицо к потолку. – А? Ответь мне?!
Я повалил ногой мольберт и заорал, ярясь, громко и истерично. – Разве не так? – Я в ярости топтал мольберт, колет и отвратительно нарисованную на холсте картину. – Вот, мать твою, сука! – остервенел я. – Вот, вот! – Я не успокоился, пока не расколотил на куски деревянный мольберт, не изорвал в клочья картину и не разбросал куски полотна по комнате. После чего я сел на пол, закурил сигаретку и молча сидел так, не могу сказать, сколько, курил, одну сигаретку за другой. И бросал непотухшие окурки на пол. Они робко потрескивали и вяло дымились. А затем я поднял глаза к объективу камеры и сказал спокойно: – Я буду копировать эту картину до тех пор, пока не скопирую так, что не отличить от подлинника. А теперь, – в заключение сказал я себе, сидящему на даче мужа Ники, – пошел-ка ты на х…» Я, сидящий на даче, только ухмыльнулся, услышав такие свои слова, и доброжелательно кивнув своему изображению на экране, сообщил ему, не таясь: «Ты мне нравишься!» И спросил его: «А я тебе?» И, не услышав ничего в ответ, не расстроился и даже не огорчился, потому что слова, коими могло бы мне ответить (или не могло) мое изображение, не имели для меня совершенно никакого значения, потому что я и так знал ответ, а спросил свое изображение всего лишь для того, чтобы создать видимость диалога, а то как-то скучно без диалога, Монологи все да монологи… Что я, один, что ли? Нас ведь много. Я и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я. Воооот сколько. Да и то тут не все. На самом деле меня еще больше.