Я привык воспринимать сидящего рядом как источник постоянной опасности, и весь мой предыдущий опыт красноречиво свидетельствовал в пользу моей чрезвычайной осторожности. Начиная с самого первого школьного дня, со мной сидели только мальчишки и нередко их учебники, тетради и портфели находили в пространстве мою вихрастую голову, не говоря уже о том, что пинки и тычки под партой вообще не прекращались никогда. Конечно, в определённом смысле я был особенный ребёнок, мало походивший на остальных – бегать, прыгать, бодаться, орать и дурачиться мне не хотелось. Я любил тишину и порядок, ревностно оберегал своё личное пространство и не привык нарушать чужое. Но при такой странной отягощённое™, паинькой я всё же не был. Хотя дразнилку «паинька-пая» приходилось непрерывно выслушивать от моего соседа слева. Он был также знаменит тем, что очень метко стрелялся жёваной бумагой, однако в качестве патронов у него использовался и горох, и крупа, которой он давал короткие очереди, и даже, подчас, в дело пускались крупные ягоды черники, что особенно были опасны для девических белых передников. Но всё-таки пре-следователь-сосед ошибался, трезвый расчёт и способность верно предугадывать последствия во мне парадоксальным образом сочеталась со склонностью к опрометчивым поступкам и рискованным авантюрам. Но это были мои игры, в чужих же затеях я участия не принимал никогда.
На каникулах мне случилось прочитать Грина, и я сразу оказался в плену его обворожительных героинь. Как мне тогда казалось, Капитонова Тоня очень походила на милашку Дэзи из «Бегущей». И не только потому, что подобно племяннице Проктора, первой обратила на меня внимание и сделала своим попутчиком, а, скорее всего, оттого, что соответствовала Дэзи внешне, во всяком случае, только так я мог представить себе Дэзи: смуглой и круглолицей, с вьющимися, непокорными локонами и ясными, карими глазами. Не говоря уже о том, что так же, как и у гриновской героини, её доброта непостижимо уживалась с дерзкой смелостью, решительностью и совершенной открытостью, в то время как я совсем не был похож на Томаса Гарвея, и если и не представлял по отношению к нему полную противоположность, то уж точно был человеком скрытным и излишне предусмотрительным. Тоня, однако, как и полагалось настоящей Дэзи, нисколько не конфузилась от такого несоответствия, продолжая общаться со мною просто и непринуждённо и, пожалуй, была на тот момент моим самым верным и самым надёжным другом.
Она была из местных и очень любила север. Её незамысловатые коротенькие рассказы о глубоких горных озёрах, о найденных в ущельях фиолетовых кварцах, нефелиновых пустынях и белых стремительных речушках, в которых водится хариус и радужная форель, дополнялись моей фантазией и сведениями из многочисленных книг по истории здешних мест. В каком-то смысле я стал маленьким краеведом, правда, моя известность не выходила за узкий круг библиотекарей и продавцов из двух существующих в городе книжных магазинов. Тоня почти помирила меня с севером. Я по-прежнему радовался тёплым ветрам с юга, но смотрел на здешние сопки и болота уже иначе, без привязавшихся к ним бесцеремонных прилагательных «тоскливый» и «унылый». Это не могло случиться без самого непосредственного участия той, которой волею случая суждено было оказаться рядом. Всякая её мысль тотчас становилась моею, и я очень хотел увидеть всё то, о чём она рассказывала и говорила. Мне казалось, что это я с ней, а вовсе не с отцом или Витей Ткачиком заглядывал в глубокие горные озёра, старался отыскать аметисты в каменистых ущельях, пересекал зыбучие нефелиновые пески и следил за хариусами и форелями в быстрых речушках предгорий Хибин.
Скажете, я придумал свою кареглазую Дази? Если да, то я употребил не более воображения, чем вы, когда придумывали себе тех, кого любили и тех, кто вам был близок.
Вряд ли кто-нибудь и она сама в том числе, догадывался о той незримой связи, которая объединяла нас. Тот, кто осуждает меня и пеняет на мою нерешительность, сам не в курсе того, о чём пытается размышлять. Многое можно перезабыть в жизни, только то, что испытывал я тогда – забыть невозможно. Ни через пять, ни через десять, ни через сорок лет. Конечно же, никто не знал о том, что творилось в моей душе. Мне представлялось, что поделиться с кем-нибудь моей тайной означало бы потерять её, отдать даром тем, кому она совсем не нужна. Как же я был впоследствии не согласен с Пушкиным, с которым потом всю жизнь вёл заочную полемику, когда он в «Евгении Онегине» написал, явно не меня имея в виду: «…Зато и пламенная младость Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость Она готова разболтать…»
Может, ещё как может, дорогой Александр Сергеевич!