Юрий Нагибин, ведя речь о Флоре, сам проявил «невзыскательный вкус» и полное непонимание того, что
крылось за «общественным поведением» и «легендой», сам здесь находится под «обломками предубеждений». Иначе, конечно, и не было бы этой досадной легковесности: «Флор писал с бодрой охотой, без той муки, страшнее которой нет; слова слетались к нему, как приручённые птицы. Он писал о том, что любил больше всего на свете, о чём постоянно думал, чем жил и что знал до дна».2
Не сомневаюсь нисколько, что Флор, веселивший и печаливший публику своими очерками, статьями, репликами, в частности в журнале «Огонёк», в последние годы жизни испытал мильон терзаний
, не в силах бороться словом с теми, кто привык «гнуть под себя факты», хотя бы в привычной ему реальности. Разве же он не замечал, как становятся дерзновеннее, смелее, многограннее его пишущие собратья. Всё круто менялось. С приходом «шестидесятников» в шахматной литературе и журналистике стало ощущаться новое, свежее дыхание, с чем согласился неугомонный, всегда готовый на парадоксальную шутку и небезопасные фейерверки почитатель Сало Флора Михаил Таль, с которым я нередко встречался и разговаривал в Тбилиси и Риге и который с удовольствием «оттачивал перо» и цитировался «широким кругом» читателей. Отзвуки этих разговоров с великим (и в чём-то трагичным) Талем – в моём «Горьком чешском шоколаде». Михаил Нехемьевич стоял на том, что людям вдруг захотелось увидеть человека, каким его рисовал Фёдор Достоевский, а не узаконенную схему, увидеть творческую личность во всех её человеческих и социальных взаимосвязях, а не пешку, тем паче в Большой Политической Игре, чётко обозначенной крупным деятелем партии большевиков Николаем Крыленко во время матча Ботвинник – Флор: «от шахмат – к политике» («таков твой путь, если ты хочешь идти вместе с нами, в рядах нашей единой шахматной организации»).Началась пора хрущёвской «оттепели», пора ренессанса, давшей, по выражению поэта Евгения Евтушенко, «шестидесантников». Шахматная литература стала ощущаться частью всей отечественной литературы, которая, как говорил Василий Аксёнов, переживала процесс возрождения из парабиоза, из советской нежити. Без этого процесса не появились бы и «Записки злодея»
Виктора Корчного[57]
, где «возвратившийся невозвращенец» восклицал: «Кто знает, что случилось бы со мной, не будь у меня шахмат – этого ирреального мира, куда можно спрятаться от грязи жизни. Как однажды метко и цинично заметил один мой хороший приятель: „У вас, шахматистов, – важная миссия. Футболисты, хоккеисты – они нужны, чтобы люди поменьше водку пили, а вас показывают народу, чтобы он поменьше Солженицына читал!“»Не появились бы и книги Юрия Авербаха, свидетельствующие о «жизни шахматиста в системе», и «Мои показания» Генны Сосонко, названного Гарри Каспаровым достойным продолжателем лучших традиций шахматной литературы первой половины двадцатого века, развитых, в частности, в довоенной русской эмиграции и почти полностью уничтоженных в СССР, «поскольку с началом советской гегемонии в шахматах игра сильно политизировалась и пропала малейшая возможность говорить о людях всю правду…»
Жаждой правды, в частности, пронизана долгожданная книга Вальтера Хеуэра «Пауль Керес» (М., 2004), посвящённая этому гению, хлебнувшему, как и Флор, лиха из-за Второй мировой войны и вхождения Эстонии в Советский Союз, вечно второму
«матадору особого рода», о котором Макс Эйве сказал: «Когда я думаю о Пауле Кересе, читаю о нём или пишу предисловия к его биографиям, меня охватывает сильный протест против несправедливости жизни и общества по отношению к Кересу. Мы все бывали счастливы и несчастливы, но на протяжении длительного периода времени у большинства людей эти понятия как-то уравновешиваются. Но не для Кереса. С Кересом пришёл к концу удивительный и в то же время трагичный период в жизни шахмат».Вот какая появилась тогда уверенность: конец трагичному периоду
! Надежды на перемены на фоне упадка шахматной журналистики читатели начали связывать с именами тех, кто презирал законы «антишахмат». Дело не ограничивалось текстом партий – отнюдь: броско, правдиво изображались зарубежные гроссмейстеры, даже внешне не столь «однолинейные», как наши, – чудаковатые, забавные, обременённые заботами, но в то же время по-своему милые, религиозные или, наоборот, циники. Исчезала подобная однолинейность, шахматный мир в слове приобрёл многокрасочность и утратил «дробь барабанную».3
О драме Флора-литератора мы нередко вели беседы с гроссмейстером Юрием Авербахом. Его заинтересовало моё желание поработать над книгой о Сало Михайловиче. Он обрадовался: давно пора! Вам надо, сказал он, почаще приходить к нам в Центральный шахматный клуб, когда здесь собираются едва ли не все пишущие на шахматные темы.
– У нас, – добавил он, – будет и Серёжа Воронков. Талантище и трудяга. Неужели вы с ним не знакомы?