Борис Леонидович по-братски любил и Тициана, и её, Нину, и их дочку Ниточку. После ареста Табидзе он регулярно присылал семье друга деньги, а вместе с деньгами – слова ободрения. Вот ещё одна трогательная деталь: умирая, Пастернак срочно вызвал в Москву Нину, потому что верил: с ней ему будет легче…
Когда избранное Тициана готовилось к печати, я встретился с Симоном Чиковани на родине Важи Пшавелы, в одном из самых прекрасных мест на земле, и услышал, что Тициан Табидзе – настоящий пророк и что он как крупный художник предвидел, наподобие Гумилёва, свою гибель.
Единственное, что не удалось поместить Зурабову в книгу, которая (подумать только – в пятьдесят седьмом!) стала одним из шедевров «Зари Востока», – это письма, в том числе от Андрея Белого и Бориса Пастернака, о чём Армен сожалеет до сих пор.
А в редакции моей газеты по-своему отнеслись к событию. Были разговоры о том, что
Мы с Арменом Зурабовым до сих пор остаёмся приятелями. И всё же самая тесная дружба у меня была с Мазуриным. Почему? Не знаю. Я прибыл в Тбилиси из Нахичевани-на-Араксе в поношенном бушлате, гимнастёрке, солдатских бриджах, кирзовых сапогах, нелепой панаме и с тощим вещмешком. В первую же нашу встречу (с подачи Нонешвили) Гоги дал мне в долг деньги «на обустройство» («Да не кочевряжься, дурачок, бери») и нашёл «угол» у знакомых за какие-то копейки (на улице Военной, которую давным-давно уничтожили). Он не был автором газеты, в которой я работал, больше того – тематика её была для него органически чужда. Процентов пятьдесят моих переводов для «Зари Востока», а то и больше, он как редактор этого издательства заставлял переделывать или вовсе отвергал. Внешне мы отличались друг от друга разительно: я был худой и длинный, а он – метр с кепкой, как говорят, да ещё плотно-приземистый (шёл слух, что он был боксёром то ли в тяжёлом, то ли в полутяжёлом весе). Стихи его не приводили меня в восторг. Наизусть я помнил лишь восемь строк из куцей его книжки с почти ранне-некрасовским названием «Дороги и мечты»:
Но в Георгии Мазурине (с этим соглашались многие) было что-то трогательное, притягательное, безгрешное, что ли, располагавшее к беспредельному доверию.
Об этом я постарался рассказать в романе «Блюз для Агнешки». Там я выразил и своё преклонение перед его матерью – грузинкой Марией Санадзе, в которой переплетались крестьянские, картлийские корни и тбилисская вышколенность, а также хлопотливая простота виноградаря и утончённость тбилисской горожанки, знакомой едва ли не со всеми знаменитостями и уж точно со всеми республиканскими музеями и их содержимым. Женат Гоги (счастливо или несчастливо – бог весть) был на Марии Гельви (француженке по отцу), матери его Маришки; её переводы с грузинского заставляли подозревать в ней незаурядный писательский дар. Называли её почему-то не Марией, а Мариной, и не было секретом, что она терпит Тбилиси исключительно из-за мужа (кстати, после ранней его смерти, после двух его тяжёлых инфарктов, она тотчас перебралась в Москву – и пропала). Я не мог не написать о том, что Мазурин, кроме всего прочего, был знаменит и опекой над городским юродивым Кикой.
– Приглядись, – говорил он, – Кика-то – вылитый Никита Сергеевич!
Гоги приглашал бедолагу к себе домой и ещё куда-нибудь, чтобы угостить хачапури и хинкали, выпить с ним кружку-другую пива, рюмочку чачи, дарил ему пиджаки и брюки, поражался его странным высказываниям (например, таким: «Людей убивают чаще, чем даже собак», «Братья разводятся, как муж с женой, только еще хуже: как разведутся, так и кровь прольют», «Танцы – от дьявола, а пение – от Бога»).