Да-да, все так – «мы приспособились…». Это замечание, сделанное по совершенно конкретному поводу, – живая, питающая клеточка такого дискурсивного организма, который обычно производится именно «голосами снизу», человеческим крестьянским миром. Этот отрывок – поразительный по его выявленной настроенности и фактуальной густоте пример дискурса терпеливой, упорной бесчувственности. Дискурса, уравнивающего в своем неторопливом развертывании и систематические будничные ужасы, и крохотные ситуативные удачи текущей жизни самой Любови Шишкиной и людей, подобных ей. Монотонность ее рассказа, этот, лишенный какой-либо рассуждающей рефлексивности, дискурсивный «сплошняк» как-то загадочно перетекает, трансформируется в настроение некой спокойной, ровной отрешенности. Любовь Ивановна Шишкина в таком дискурсивном формате оказывается человеком, внимательно и бесстрастно наблюдающим ход событий. И в этом безыскусном, отрешенном изложении вдруг начинают удивительным образом проступать, обнаруживать себя сущностные, глубинные конструкции бытия. В. В. Бибихин, следуя за М. Хайдеггером и истолковывая сущностные черты способа человеческого присутствия в мире как особого настроения, мелодии, тона, писал: «Отрешенность – давнее и влиятельное настроение человечества. Не будучи приглашением погрузиться в разочарование и с вялым равнодушием отталкивать от себя мир, отрешенность близка настроению строгой науки: не ждать и не надеяться, что есть разгадка всего, иметь дело с тем, с чем можно иметь дело, не терзаться положением, когда целое снова и снова ускользает от нашей хватки. Отрешенность учит, что самое захватывающее, первые начала и последние концы, не в человеческой власти»[32]
. Не во власти нашей рассказчицы и драматические обстоятельства ее жизненного мира в начале тридцатых годов прошлого века. Поэтому она молча вытерпливает их, приняв этот мир в его ненарушенной целостности. Обращает на себя внимание то, что полная погруженность рассказчицы в мельчайшие детали бытия оборачиваются натуральной, неподдельной бесстрастностью. Больше того: этот фрагмент нарратива Любови Шишкиной оказывается, в сущности, дискурсом завороженного молчания. Не высказываясь о главном, не ища причин, не распластываясь в предельной разочарованности, это молчание непрерывно говорит. Оно с отчаянным облегчением выговаривается. Оно оборачивается безостановочным, детализированным описанием, даже протоколированием ровного хода времени, рядоположенным перечислением его актов и отрезков, всякий раз загруженных мелкомасштабной, ситуативной житейской возней, не знающей ни перерывов, ни сна, ни отдыха. Подобного рода дискурс отрешенности, по всей видимости, должен быть отнесен к сущностным характеристикам крестьянского дискурса с его способностью захватывать мир целиком, в его нерасчлененной сплошной полноте. Как я попытался в другом месте определить, «крестьянский дискурс – это незамысловатая стенограмма бытия, направленного, прежде всего, на сохранение полноты органического существования субъекта»[33].– Меня выбирали в сельсовет, в члены правления. Меня выбирают, потому что я работаю. Меня все время выбирали. А первый раз меня выбрали, когда я пошла учиться на тракториста. Я была членом правления. А в Совет меня забрали тогда, когда был 1939 год. И шел финский фронт. Вот в какой трудный год меня послали в Совет! Финская война идет – это раз! И еще сады отбирают, добирают. Колхозные массивы проводят. Это – два! А я жила тогда в «Яме». И у меня целый гектар саду.