Эстате теперь чаще заходит к нам в дом. Снимает туфлю и бьет по полу. Раньше говорил, что не может видеть, как дерево растет между печкой и краном. Все предлагал мне его спилить. Хотя это было единственное дерево в нашем дворе. Сад уничтожили двадцать лет назад, чтобы построить восьмиэтажки. А оставшиеся деревья прошлой зимой пошли на дрова.
В восьмиэтажках жили все — Ия, Эстате, полковник, Аннушка, худой историк с толстой женой, а также бабка моя, нелюбимая. Ни в одной квартире не было даже веточки. И живности не было — ни собак, ни рыбок. Одни тараканы. Те, кто умер или переехал, продолжали числиться жильцами, чтобы не пропали талоны на продукты.
Полковник, правда, пытается развести на балконе помидоры. Он поливает их на рассвете, когда не может заснуть. Полковник — русский. Он воевал в Афганистане, а потом его списали к нам. Потому что климат у нас похож на афганский, а он к нему привык.
Он выходит на балкон с чайником, и все старые девы с нашего двора — тут как тут. В прозрачных ночных рубашках. Делают вид, что разбужены звуком воды. Помада на губах, бигуди в волосах. Они кажутся себе сексуальными. Полковник забыл про секс еще в Афганистане. Он пьет до рассвета, поливает помидоры, а утром идет на базар продавать бутылки.
Аннушка кричит по утрам павлиньим голосом: «Мамочка, а-ах, еще, еще!» Никакая война не заставит ее замолчать. Аннушка влезает в свой корсаж. Маленькая Анна, внучка Аннушки, затягивает ленты на ее спине. Груди Аннушки ползут к небу. Ее шея исчезает в двух шарах — головы не повернуть. «А-ах, еще, еще!»
В детстве я мечтал, что меня однажды позовут к Аннушке. Я упрусь ей ногой в зад и затяну все ленты до предела. Ах, мамочка… И кажется, я не любил Ию. Тогда, в детстве. Я бегал со всеми детьми со двора за ее отцом и кричал: «Ги-жи, ги-жи (сумасшедший)!» Потом появлялась Ия, рыжая, бледная, в тонком платье, всегда не по сезону, и брала своего отца за руку. Она провожала его мимо нас, как сквозь строй.
В то время весна приходила после зимы, как по расписанию. Зимой иногда выпадал снег. Старики надевали галоши. Черные и блестящие, как правительственные машины. Все становились поэтами. Запирались на чердаках и писали поэмы о любви. Снег таял быстрее, чем выходили рифмы.
Я знаю, я сам писал поэмы о любви.
И приходил март, который называли «гижи», как Ииного отца. Погода менялась десять раз на день — то снег, то дождь, то солнце. Не понять. И запах фиалок. На всех углах улиц — фиолетовый цвет.
Я думал о тебе, Ия, в это воскресенье. Черный ворон летал над моей головой.
Мы с Эстате работали каждый день. В нашем городе убивали чаще, чем на войне. Люди умирали от голода, еще не названного голодом. Исхудалые интеллигенты воровали на базарах фрукты-овощи. Подбирали с земли окурки. Умирали. Не было бензина для катафалков. Легковые машины, редкие, разъезжали с гробами на крышах. Живые люди часто выглядели как мертвецы.
Я не искал героев для своей оперы. Я выбирал их, тщательно, из большого числа претендентов. Я создавал образы, основываясь на конкретных лицах. Каждый день я рассматривал нового мертвеца, и родственников его, и вещи, что закладывали с ним в гроб, и выбирал. И обобщал.
Либретто я набросал быстро, а теперь работал над диалогами. Я думал придать им поэтическую форму позже. Основными персонажами были мужчины. Это лишало мою оперу привлекательности. Я пел за всех, кого создавал, и зевал. И уже тогда, в самом начале работы, я решил, что неплохо было бы, если бы среди мертвецов затесался хоть один живой человек.
Я не обсуждал свои планы ни с кем, даже с Нанули. Нанули не всегда понимала меня, как всякая мать. Она говорила мне: «Женись на Жужуне!» Она была счастлива, что я похож на отца. А я не разделял ее восторга, и это ее обижало.
Мой отец умер, когда мне был всего год. Я не помню его совершенно. Я знаю его по фотографии, которую Нанули прибила к дереву в центре нашего дома. Муравьи иногда сбивались с курса и ползли по его лицу. Я ждал его все мое детство. Я не верил, что он умер от аппендикса, когда чьи-то папы умирали как герои. Я хотел, чтобы он собирал мне ягоды с крыши. Я ждал, а он не пришел.
Мы жили с Нанули между двумя восьмиэтажками, и ягоды, фиолетовые, покрывали крышу, как снег. Участковый часто напивался и барабанил нам в дверь: «Лучше сами убирайтесь, а то приведу трактор и все разнесу!» Оказывается, нашего дома больше не существовало на каких-то официальных картах. Мы должны были теперь съехаться с бабкой по решению какого-то там начальства.
Но мы не любили нашу бабку, ни я, ни Нанули. Мы продолжали жить вместе с деревом, наблюдая за суетой муравьев.
Я брал у бабки уроки фортепиано. Она поджидала меня с линейкой в руках. Я играл, сидя на двух подушках и дрожа от страха. Бабка оттягивала конец линейки и давала мне по пальцам, когда я ошибался. Или по губам. Потом хватала меня за волосы, у виска, и таскала за собой по квартире.
«Что поделать, — говорила Нанули, когда я плакал, — иначе не поступишь в консерваторию».