Тамадой назначили кого-то из «извергов» Кобаидзе. Тамада он был хороший — пил не пьянея и тосты произносил красивые, только слишком часто бокалы менял. Как новый тост, так новый бокал. Винодел тоже захотел отличиться, и, когда тамада дал ему право предложить свой тост, он вдруг нагнулся к ноге Олико и снял с нее туфлю.
Винодел наполнил туфлю вином и предложил тост за матерей во главе с Олико, упомянул и Нуцу, и Фафочку как будущую мать, взял туфлю за каблук, приложил задник к губам и выпил. Потом он вернул туфлю на рояльную ножку Олико и объявил, что они пришли делать предложение: «Наша семья хочет породниться с вашей». Вот так просто, без церемоний.
Фафочке стало жарко, душно, стыдно, она выскочила из-за стола и убежала. Может, боялась, что ее пуговицы выстрелят в воздух. Глаза Володи побелели, как обычно бывало с ним, когда он нервничал, и он, как бывало с ним обычно, промолчал. Олико, чувствуя на ноге прохладную туфлю, сказала, что положено:
— Мы посоветуемся и дадим вам знать.
А Нуца попросила отвезти ее в спальню.
— Вы, — обратилась она к виноделу, — подтолкните меня, пожалуйста.
Фафочка никогда не узнала о разговоре, который произошел между Нуцей и виноделом в новой спальне. Только дядя Серго видел, как винодел поднялся с колен и пошел, пошатываясь, к двери, и обернулся, и приложил палец к губам, а Нуца ему чуть улыбнулась. И об этом, конечно, потом говорили все.
Но о разговоре никто, кроме них двоих, не узнал. Винодел подвез Нуцу к диванчику, она положила ему руку на руку и сказала голосом ровным, как Надия на похоронах Андро:
— Ваш сын — наркоман, и я не желаю вас больше видеть в этом доме.
Винодел упал на колени, обхватил ее ноги (кегли) и зашептал:
— Умоляю вас, не говорите никому, я его женю, он исправится, за нас любая пойдет, только не говорите никому!
А Нуца продолжала:
— Зачем вам моя внучка? Она ведь маленькая, наивная, оставьте ее!
И в семье потом говорили: «Вот Нуца! С кресла не встает, а мужчин на колени бросает!»
Однако это неправда, что Нуца Церетели всю жизнь только сидела и не двигалась.
Во время войны она вдруг встала с бархатного кресла и пошла. Будто походная труба запела, а она откликнулась, как боевая лошадь. Ходила она, правда, как-то странно, словно шла по канату, — переставляла одну ногу во след другой. И ноги ее были странные — словно обточенные со всех сторон, как ножки бокалов или кегли. Она раскачивалась, и хваталась руками за вещи, и часто падала, но палочку в руки не брала.
Выяснилось, что она умеет шить и петь русские романсы, а больше ничего. Даже супа не сварит. Она забрала к себе семилетнюю Олико. Та уже была как маленькая Надия — говорила нараспев и любила крутиться на кухне. Девять соседок готовили на одной и той же тесной кухне, часто ссорясь и ругаясь. Олико у Нуцы сразу понравилось.
Нуца пела для солдат, уезжающих на фронт. Олико ходила с ней — носила гитару. Там, на вокзале, Нуца встретила женщину из Ленинграда, солдатку, — муж на фронте, а сама пыталась эвакуироваться, отстала от поезда и вот попала сюда. В чем была — в одном сарафанчике. И так же быстро, мимоходом, как она обычно делала подарки, Нуца предложила ей свою квартиру.
Женщину звали Дуся. Она была молодая и красивая, только без передних зубов. Муж писал ей с фронта почти каждый день. Олико нравились его письма: «Жду ответа, как соловей лета», «Люби меня, как я тебя». «Господи, — сказала как-то Нуца, — а мы-то думали, что в Ленинграде живет одна интеллигенция!»
Дуся мужу отвечала аккуратно.
Люди худели — Нуца перешивала платья. Жить было трудно, а кушать нечего. Помощь от союзников пришла только к концу войны. Появились мясные консервы, маленькие и круглые, которые называли «яйца Рузвельта». Дрянь. Попробовать можно, а есть — нет.
По вечерам соседки, успевшие перессориться на общей кухне, собирались у Нуцы, читали стихи и пели. Так они боролись с темнотой. Дуся слушала, ничего не понимала по-грузински и плакала. Однажды она призналась Нуце: а зубы-то мне мой муж выбил, по пьяному делу. «Зачем же ты ему пишешь?» — удивилась Нуца.
Олико было интересно — где же те мужчины в жизни Нуцы, про которых втихаря судачат родственники? Иногда, случалось, поднимался крик, шум, беготня по коридору, Олико выталкивали на балкон, и кто-нибудь из соседей держал ее за руки и говорил: «Не заходи в комнату, стой здесь!» Может, мужчина пришел? И она как-то вырвалась, растолкала соседок и увидела: Нуца лежит, закатив глаза, на полу, Дуся обмахивает ее полотенцем, а вокруг Нуцы, как клубнички, — какашки. И Олико вдруг стало так стыдно за Нуцу, так омерзительно, что хоть езжай назад к Надии и пиши под ее диктовку.