Она вылезла из «лендровера», сделала несколько шагов по твердой и теплой почве, а затем повернулась лицом к пулемету, потому что ей не хотелось умирать, стоя к нему спиной. В течение долгих месяцев почти каждую ночь, а порой и среди бела дня она без конца будет заново переживать эти секунды, и ей даже будет казаться, что она находит в этом удовольствие, потому что они придают жизни особую яркость и остроту. Но журналистам она тогда сказала только: «Да, разумеется, я ждала, что меня убьют…» А затем, вернувшись домой, заперев двери на двойной оборот ключа и растянувшись на постели, она будет тщетно убеждать себя, что она действительно здесь, в своем пентхаузе на Манхеттене, а не там, — и ей все будет казаться, что здесь какой-то другой человек, а настоящая Стефани лежит, прошитая пулями, в голубой пустыне. Ей будет так отчетливо представляться, как та лежит, свернувшись клубком в рассыпчатой соли, в своем грубом шерстяном одеянии, опоясанном узким ремнем, и рыжая прядка прячется во впадинке на плече, точно пушистый зверек, разделивший ее судьбу, что она будет рыдать, охваченная жалостью и нежностью к этой бедной девушке, которую когда-то так хорошо знала… Собственно, она переживала «запоздалый шок», как сказал ее врач. Ну а пока она испытывала одно чувство — будто она очень медленно плывет в каком-то затонувшем голубом мире, как бы попав в гигантскую сверкающую паутину неба, которое удерживает ее в своем сиянии. Соляная пустыня с ее полярной белизной и мертвой деревней, ее улочками и хрустальными стенами вызывала в памяти сухой лед, рассыпанный на пластиковых елях в студиях на Мэдисон-авеню, где, одетая в меха, она позировала в декорациях Крайнего Севера. Нервное истощение, из-за которого в ней уже почти не осталось жизни и сознания, чтобы бояться, сделало ее «последние мгновенья» совершенно ирреальными, и внезапно она очень отчетливо услышала голос Бобо, который шептал: «Выставь вперед ногу, дорогая. Приподними голову. Ты должна выглядеть величавой, царственной, презрительной… Мессалина! Феодора Византийская! Царица Савская! На лице вызов… Вот так, прекрасно, замри…» Ей казалось, будто она позирует для фотографии своей собственной смерти.
Первая пулеметная очередь не задела ее. Зато оказала неожиданное действие на державшего оружие Харкисса. Его резким рывком подбросило в воздух, раненный в спину водитель хрипло заорал, а «лендровер» сорвался с места и заметался во все стороны, как огромное обезумевшее насекомое…
Из-за рывка машины Харкисса швырнуло на пулемет, он рухнул на него и остался лежать, как будто его пришпилили, недвижимый и нелепый… Раненный в спину водитель не сдавался и давил на газ, тем самым сообщая машине судороги собственной агонии, казалось, этими беспорядочными, паническими рывками он пытается вытряхнуть из себя пули… «Это было необыкновенное зрелище», напишет позже Стефани, а затем, не без сожаления, зачеркнет эту фразу, щадя чувства читателя. Хотя попросивший ее написать «отчет» Хендерсон и велел изложить на бумаге все, что она чувствовала, ей показалось, что «необыкновенное зрелище» — не совсем подходящие слова для описания мучительной агонии. Она неподвижно стояла в круге света, где продолжал свою безумную пляску «лендровер»: он то кружился на месте, то бросался вперед, затем резко поворачивал — им управляли конвульсии его водителя, которого еще несколько мгновений будут звать Раулем, и который пытался сейчас сбросить с плеч обнявшую его смерть…