Никифор принял новую должность с энтузиазмом. Немцы, правда, запретили пить в рабочее время, но сказали, что сами скоро уйдут дальше на восток, продолжать освобождение России, а в уезде оставят комендатуру и небольшой гарнизон. Так и произошло — через три дня колонна двинулась дальше, у Никифора и его новоиспеченных стрелков руки подразвязались. Первым делом они вспомнили, про нетронутые еще дома.
Авдотью Никифор давно запреметил, задолго до войны. Молоденькая, белая, румяная. Особенно возбуждало его то, как она шарахается от него, когда встретит пьяного на улице. «Вот ведь кобылка какая! Ух бы я её за гриву да под хвост!» — прыгали звенящие мысли в его голове, когда он провожал взглядом ее широкие бедра.
Когда в полночь они втроем ворвались в дом, то были уже пьяны в дым и с трудом стояли на ногах. Мать Авдотьи насиловали в сарае двое, а третий, Никифор занялся ею самой. Огромный, чуть не центнер весом, долговязый, елозил он по трепыхающемуся телу, то и дело прерывая крики Авдотьи ударами по лицу. Елозил, впрочем, недолго. Пьяный угар и чрезмерное возбуждение от молодого и давно желанного тела отключили Никифора. Он захрапел прямо на несчастной, одуревшей от боли и ужаса Авдотье. С большим усилием смогла она вылезти из-под насильника. Ее трясло, даже лихорадило, и все кругом казалось ей как в тумане. Шок был столь сильным, что она даже не до конца понимала — взаправду ли все это творится или она просто во власти кошмарного морока, насланного невесть кем, злобным и бесчеловечным. Она стояла с минуту, не двигаясь, и рыдала, ей было страшно даже ступить шаг. Впрочем, в избе было тихо. Никифор вдруг заворочался и начал как-будто просыпаться. Авдотья тут же встрепенулась, заметив это, её судороги прекратились, а откуда-то из нутра ее по всем членам растеклась жгучая злость. Она резко схватила стул, что валялся неподалеку, и сильно приложила Никифора несколько раз по голове. Удары были столь сильными, что старинный дубовый стул треснул в нескольких местах. Никифор более не ворочался, а Авдотья, прихватив первое что попалось — мамину шаль, выскочила из дому. На её счастье ночь была темна, а остальных полицаев рядом не было, и она в чем была, убежала, не оглядываясь, вон из деревни.
О смерти матери она, конечно, сразу догадалась, но точно узнала позже, уже когда была в отряде партизан «Смерть фашизму!». В ту ночь погибла не только ее мать, вместе с ней умерла и прежняя Дунька, молодая и жизнерадостная девчонка с веснушками на лице и нежной кожей. На месте прежней долго никто не появлялся, и зияла вместо Дуньки глухая и холодная как космос пустота, лишь внешнему наблюдателю казавшаяся молоденькой, чуть хмурой девушкой. Только через несколько дней после побега возникла новая Авдотья. Это было нечто мрачное, глубокое, не сулящее ничего доброго, как впадина на дне океана. Оно обозначило себя безоговорочно на месте прежней личности, и не было на свете сил, способных отвратить его от своего одного единственного, но бесповоротного стремления — мстить. Мстить! Без жалости и без оглядки. Мстить злу злом за зло!
Возможно здесь не обошлось без некоего провидения, но Авдотье невероятно повезло тогда: она незамеченной пробежала через всю деревню в лес, а в лесу, совсем недалеко, как раз чего-то разведывала группа партизан. Если б она партизан этих не встретила, то через час-другой замерзла б насмерть, ведь убежала босиком, в одном исподнем, да материной шали.
— Вика, внучка, а где голубь-то, где Кешка? Не улетел, паршивец? — вдруг прервала рассказ бабка Авдотья.
— Нет, бабуль, три раза отпускали, возвращался. Вон, в клетке сидит, — отвечала Вика, не отрывая от парадного кителя глаз, которые будто светились блеском орденов и медалей.
— Может и не надо уже отпускать его, а, бабуль?! — вкрадчиво сказал Рома. — Давай мы его к себе заберем, раз тебе уже не с руки за ним ходить.
— Ну, значит, такова судьба его, птичья. Заберете, значит, к себе.
Бабка Авдотья ласково поглядела на правнуков, затем опять повернулась в сторону и продолжила повесть: