— Так-то вы всегда, господа рационалисты! Чуть что, сразу «не может быть». А я, батенька, это чудо собственными глазами видел. Зрелище, признаюсь, жуткое. Но поучительное! И пациентов у нашего сапожника было, доложу вам, предостаточно. Верил ему народ, и он той веры не посрамил. Да плохо все кончилось.
— Ослепил кого-нибудь с перепоя?
— Ни Боже мой! Он здорово наловчился. Да тут подоспел наш брат: врачи набежали. Как же так, нельзя, ужас… Сапожник все в толк не возьмет, где ужас-то, если люди довольны? Ну, обсели его со всех сторон, обступили: мол, ты хоть послушай, чудило, что есть за штука человеческий глаз, как он устроен! Картинки увеличенные ему показали, толкуют наперебой — здесь в глазу то, там это. А он мужик толковый, живо разбираться начал.
— Что же тут дурного?
Мой собеседник, лукаво посмеиваясь, медлил с ответом.
— Сами не догадаетесь? Нет? Ну, то-то же. Сплоховал наш сапожник! Никогда больше ни одной катаракты не снял. Сам, говорят, плакал, а ни в какую: «Не просите, и не подносите — не могу! Глаз, это, братцы, такое…» Пока не знал, все мог. А узнал — и руки опустились.
— Двусмысленная история. И, не обессудьте, мало касательства имеет к нашему спору. Чужой глаз — одно, своя судьба — другое. Тут я хозяин, мое право и знать, и предвидеть.
Физиономия Владислава Васильевича выразила ироническое любованье моей персоной:
— Какой вы упрямец, сударь мой! Словно молодой петушок… Неужели, батенька, столько лет проживши, все верите, что вы своей судьбе хозяин? Когда это смертному дано было что-нибудь предвидеть? А судьба, она недаром дамского роду: ну злодейка, ну шутница! А пуще всего ей не любо, когда самонадеянный смертный мнит, будто может ею управлять. На что я умен — без ложной скромности вам признаюсь, люди мы свои, — а и то, бывало, страдал жестоко за свою предусмотрительность. Не по душе вам пришелся мой гениальный сапожник? Ну, так послушайте, в какую калошу сел сам доктор Подобедов.
Тут Владислав Васильевич как-то поерзал в кресле, устраиваясь поудобнее, словно пес, когда он вознамерится со вкусом вздремнуть. Где были прежде мои глаза? Право, на этакие бельма тоже надобны услуги сапожника. Всегда считал Подобедова пустейшим болтуном, а какой любопытный оказался субъект…
— Случилось это в январе восемнадцатого. Какие-то звероподобные мужики притащили мне на дом пациента. Время уж за полночь перевалило, он весь в крови, искромсанный… Я им говорю: «Не по моей части такой больной. Вам надобно к хирургу. Трофимова Михаила Михалыча знаете?» А они: «До Трофимова мы его живым не дотащим. Не хочешь лечить? Смотри, сам к Трофимову угодишь!»
Прежде мне казалось, что у врачей, не в пример судейским, занятия мирные. Если не считать холерных бунтов и тому подобных исключительных положений, благое дело: облегчай страдания ближнего, как можешь, — и совесть чиста, и почтение в обществе обеспечено. Только здесь, наслушавшись воспоминаний Ольги Адольфовны и рассказов Муськи, азартно превращающей отцовскую практику в цепь эпизодов героической легенды, я понял, сколь далеки от истины были мои представления.
— Делать нечего, — продолжал Подобедов. — Занялся я моим окровавленным пациентом. На его, да и на мое счастье, раны были не столь уж и опасны. Выходил я его. Платы, понятно, не ждал: избавиться бы от проходимца поскорей, и то благо. Однако расплатился он щедро, как богач. А прощаясь, говорит: спасибо вам, дескать, Владислав Васильевич, с того света вы меня вытащили. Думал я тут, чем вас отблагодарить. И нашел! Времена нынче беспокойные, шалит народ, а вам, знаю, приходится и по темной поре на глухих задворках появляться, ежели к больному срочно зовут.
— Ваша правда, — говорю, — но что ж вы тут, голубчик, сделать можете? Не сами же сторожем себя ко мне приставите?
Он смеется… Птица, видать, серьезная, в ихнем мире тоже, кроме мелюзги, крупные попадаются.
— Нет, доктор, в сторожа мне недосуг. Да и нужды нет. Я вам волшебное слово открою, оно вас убережет. Кто подойдет не с добром, вы скажите ему так: «Брось, парнишка, купаться — вода холодная!» Если не забудете и не перепутаете, никто вам зла не причинит.
— Поздравляю, — сказал я, — это лучше любой платы.
Подобедов расхохотался:
— И я так подумал! Честные люди, чуть стемнеет, по домам запрутся и дрожат, а я, будто сам Стенька Разин, гуляю себе в потемках без опаски. Сперва еще робел, брало сомненье, но как раза два новый способ испробовал, обнаглел вконец. Бывало, еще только заведу свою песню про парнишку, а мазурики, не дослушав, уж скрылись куда-то, как не было. Иные даже извинялись.
— Замечательно!