Да, я полюбил-таки свою наемную комнату, у меня есть ощущение, что здешние пенаты благосклонны ко мне. Хотя все здесь облуплено, обшарпано, из дивана лезут пружины, а под потолком живут пауки. Как мадам Трофимова сказала тогда? «Кто на войне был, того ничем не проймешь». Что касается представлений об уюте, это уж с подлинным верно. Здесь я у себя. Здесь мне покойно. Здесь я окончу свои дни. Значит, это и есть мой дом. Я, кажется, даже Ольгу Адольфовну и Мусю полюбил той нетребовательной бледной любовью, какую можно питать к дальней, но симпатичной родне.
Что за беда, если Муся порой приводит меня в ужас? На то я и старый пиджак. Но когда она торчит в небе на своей сосне, самозабвенно погруженная в очередную книжку с приключениями, в моем сердце вместе с не изжитым еще беспокойством шевелится самая настоящая нежность. Что до Ольги Адольфовны, она святая. Я бы повторил это под присягой. Ни брошенный в Мусю горящий примус, ни прохиндейская рожа Аркадия Чабанова здесь ровным счетом ничего не меняют.
И уж тем паче не меняет ничего семейство пауков, обжившее мой потолок, хотя мы договорились, что уборку комнаты хозяйка берет на себя. Она, правда, иногда здесь подметает, и низкий ей за это поклон. Большего требовать нельзя: по углам ее собственной комнаты тоже паутина и подметают там явно реже, чем у меня.
Да не я ли радовался, что случай послал мне в роли хозяйки настоящую барыню, не какую-нибудь Феклу? То-то и оно: у Феклы было бы чисто. Она устраивала бы мне злобные сцены по всякому поводу, бесперечь заводила бы будто невзначай речь о какой-нибудь Марье Ивановне, которой жилец за куда худшую комнату платит вдвое, может статься, и по карманам бы шарила, но пауков бы не допустила. Крестьянки и мещанки как-то умеют содержать свое жилище в опрятности, будь вокруг хоть потоп. А барские покои, лишившись прислуги, за несколько лет обросли вековым слоем пыли и паутины. Дамы взирают на сию прихоть стихий со скорбным недоумением, в отличие от беднячек не зная средства справиться с такой напастью.
Я слышал, как Раиса Владиславовна, приятельница госпожи Трофимовой, с почти мистическим трепетом говорила:
— Я не понимаю… Допустим, соберешься с силами, пыль вытрешь, помоешь пол, измучаешься, сама вся измажешься, но хоть думаешь, что последствий этого геркулесова подвига хватит надолго. Ничего подобного: проходит день-другой и видишь, что нужно все начинать сначала! Провести весь век с тряпкой в руках? Только не это!
А Фекла — проводит. Оттого, должно быть, и мелочна, и старится рано, и разумом убога. Итак, да будут пауки.
Час поздний, лампа уж давно зажжена, керосин выгорает, в доме все стихло, а я знай плету что ни попадя. Словно боюсь заговорить о том, ради чего, наверное, и затеял сию писанину. С тех пор как занялся ею, мне, грешным делом, не однажды казалось, что я недурной рассказчик, и кабы раньше знать, может, чем черт не шутит, и писателем…
Нет. Никогда. Вот же она стоит передо мной, как живая, я вижу даже сухой багровый листок, прилепившийся к плечу, к черной грубой ткани жакета. И бессилен. Что бы я теперь ни сказал, это будет лишь бормотанье глухонемого, в сердце которого задыхается без слов великая поэма. Так тому и быть, вперед!
— Добрый вечер. — Ее голос был глуховат и протяжен. — Я вам не помешала?
— Нет, что вы, напротив… То есть… Извольте присесть, прошу вас! Не угодно ли чаю? Аграфена Потаповна, не сочтите за труд…
— Сию минуточку! — прозвенела Груша, уносясь на кухню.
— Спасибо. — Она села и, как показалось, с усилием подняла на меня глаза. — Николай Максимович, вы, наверное, догадываетесь о цели моего прихода?
Я кивнул, не решаясь вымолвить ни слова. Это было ужасно. Она держалась спокойно, я бы даже сказал — учтиво. Но никакого облегчения мне это не принесло. С чего я так боялся заплаканной мещаночки? Это хуже, во сто крат нестерпимее…
И тут она улыбнулась. То была слабая, болезненная, но неотразимо понимающая улыбка.
— Вам нечего мне сказать?
Я снова кивнул. В горле набухал ком. Дело принимало просто упоительный оборот. Сейчас я пролью слезу чувствительности, а она, чего доброго, станет меня утешать…
Она опустила глаза. У нее были темные, тяжелые веки. Сколько ей? Двадцать шесть, двадцать семь?
— Я так и думала. Вы, конечно, вправе спросить, зачем в таком случае я вас побеспокоила. Простите, мне действительно трудно было бы на это ответить.
— Боже мой! — Я вскочил. — Да разве я позволил бы себе?.. Елена Гавриловна, неужели я не способен?..
Предшествуемая подносом, вплыла Груша. Ее появление было как нельзя более кстати. Иначе пришлось бы объяснить, на что я, собственно, способен. А это было затруднительно.
— Спасибо, Аграфена Потаповна! — с преувеличенным пылом вскричал я. — Оставьте поднос, благодарю, я теперь сам…