— Юля пишет, но изредка: она терпеть этого не может. Из Варшавы давно ничего нет. Дружба не выдерживает столь долгой разлуки, особенно когда почти не остается надежды свидеться хоть когда-нибудь. И потом, я понимаю: они не находят, что мне сказать. Когда я все бросила и убежала за счастьем, многих это восхищало — яркий, смелый поступок, любовь, презирающая препятствия, ну, и так далее. А теперь… Меня ведь даже утешать невозможно, бессмысленно. Рассказывать, как они поживают? Они, должно быть, уверены, что это уже не может меня занимать…
Она посмотрела на мою похоронную физиономию и вдруг улыбнулась:
— Впрочем, один человек меня все-таки не забыл. Мне пишет моя троюродная сестра Фира. Но она тоже паршивая овца. Укатила из дому с одним мерзавцем, он ее бросил… Короче, теперь она в Одессе, на Греческой улице. В публичном доме «Веселый канарей».
— Господи! И ничего нельзя сделать?
— Мы оставили намерение сделать что-нибудь друг для друга. Одно время пытались. Ужасно кипятились обе: я ее звала в Блинов, она меня в Одессу.
— Зачем? — вскрикнул я, не сумев скрыть испуга. Я никогда не задумывался, что она может уехать, а ведь в ее случае это вполне возможно, ее ничего здесь больше не держит. — Что вам делать в Одессе?
— «Веселый канарей» открыт для меня. — Она криво усмехнулась. — Я не такая красавица, как Фира, но она уверяет, что… У нее много всяких соображений. Главное, «призвание женщины — блистать и пленять, а не долбить гаммы с пустоголовыми отпрысками блиновских купцов». В общем, Фира уверена, что губить свою молодость в провинции, прозябать в одиночестве и считать копейки куда унизительнее той жизни, что она ведет. И я поняла, что с ней не надо спорить. Но и она, кажется, наконец решила предоставить меня моему жребию.
— У нее тоже есть своя могила?
Вопрос вырвался неожиданно для меня самого. Но Елену он, на мое счастье, совсем не задел.
— Нет, отец и мать слишком любят Фиру. Она их первенец, их фейгелэ… ну, это значит дитя-сокровище, гордость и украшенье дома. И действительно, она была… как бы вам объяснить? Есть песенка про еврейскую красавицу: «Такая нежная, как шелковая лента, такая белая, как новая посуда, такая умная, как целый том Талмуда». Мы ее так дразнили, еще когда были совсем детьми. Родители в страшном горе. И конечно, это позор, но все равно они надеются, что дочь возьмется за ум и возвратится домой. Но этого не будет никогда, — закончила она глухо.
— Почему вы так уверены?
— Потому что куда больше, чем нищета и работа, Фиру страшит другое. Еще маленькой девочкой в девятьсот третьем в Кишиневе она видела погром. С тех пор она боится быть еврейкой.
— Разве она ею не осталась?
— В «Веселом канарее» она не Эсфирь, а Земфира. Как бы пушкинская обольстительная цыганка. А тогда в Кишиневе их бы неминуемо убили, и ее, и родителей, и младшего братишку. На первом этаже уже громили вовсю. А они были на втором. И ждали, понимаете? Смотрели из окон и ждали своей очереди. Тем, внизу, было некуда торопиться. Они хотели сначала покончить с первым этажом…
— Постойте! Может быть, вам слишком тяжело об этом говорить? Тогда не надо…
Она покачала головой:
— Странный вы. Это было. Люди это испытали. А я всего лишь рассказываю. И меня — жалко? Мне — тяжело? К тому же это ведь как бы история со счастливым концом. Святочная сказка, если угодно. Мимо проезжал отряд драгун. С ними был офицер. Отец Фиры узнал его, они когда-то учились в одной гимназии. Он распахнул окно и позвал на помощь. Их спасли. Но с тех пор Фира больна страхом. Она может сколько угодно расписывать свою шикарную жизнь, но я-то знаю: ей потому нравится «Веселый канарей», что туда
Было в этой «святочной сказке» что-то совершенно невозможное. До того дикое, что, услышь я это от кого-нибудь другого, я бы усомнился в правдивости рассказа.
— Как же так? Вы говорите, на первом этаже озверевший сброд грабил и убивал жителей, а драгуны ехали себе мимо?
— Да.
— И если бы офицер не учился вместе с тем человеком…
— Конечно. У них не было приказа защищать евреев. Они направлялись по своим делам. Вас это удивляет?
Я молчал. Будничность ее слов оказала на меня до крайности подавляющее воздействие.
— Негодяи, — пробормотал я наконец.
— Обычные люди, — сухо откликнулась она. — Не хуже и не лучше тех, кто в дни погромов выставляет в окна иконы, давая бандитам знак, что им сюда не надо. Дескать, ступайте, родимые, с Богом дальше! Разве это не то же самое, что благословить их деяния своей домашней святыней?
Ее горячность смутила меня, и я не решился спорить. Но в душе я тогда не был с ней согласен. Одно дело — драгуны, и совсем другое — мирные перепуганные люди, защищающие себя единственным им доступным способом. Конечно, они негодовали на погромщиков! Но она этому, кажется, не верит…
«Как горько, — думал я, — что скорбная участь ее народа и жестокость личной судьбы надломили такую сильную, крылатую душу!»