— Ребенок Сиринил — царских кровей, — продолжала Либина. — По обеим линиям, от… отцов… — Она надсадно закашлялась, захрипела, не справившись со словами, которые с каждой секундой становились все более обжигающими и мучительными, будто она держала во рту горячие уголья.
Замолчать бы и тихо-тихо уплыть на мерцающей серебристой ладье, что внезапно вынырнула из голубого тумана и теперь терпеливо ждет странницу. Ее. Но молчать нельзя, потому что ее любовь к Уне и дорогому мужу во сто крат сильнее боли. Нет таких страданий, которых бы она не вынесла ради своих близких.
— Девочка, родилась прелестная девочка, которая станет самой великой царицей в роду Айехорнов. Я это знаю…
Уна с ужасом смотрела на мать.
— Главное, — голос умирающей просыпался сухим песком, сдирая в кровь кожу души, попадая в глаза и заставляя их истекать соленой влагой, — я люблю тебя, кровинушка моя. Самая родная. И никогда… не смей думать иначе.
Либина чувствовала, что прошагала сейчас по раскаленной лаве и теперь все тело ее сотрясается от боли и ужаса перед неизбежным. Но она сделала почти все, и это позволяло ей думать о смерти совершенно спокойно. Странно — тело боится, трепещет, воет дурным голосом, а разум безмятежен.
Серебристая ладья подплыла поближе, и стал виден ее изогнутый резной нос и узорчатые весла. Сесть бы в эту покачивающуюся на волнах ладью, зажмуриться под теплым солнцем, заснуть… Нельзя засыпать!
— Позови, — прошептала она Аддону. Он все понял и подозвал к себе остальных. Они столпились вокруг Либины, и, хотя взгляд ее туманился, она каким-то, иным, мысленным взором видела их слезы и то, что часть их души уходит вместе с ней. Ей было невыносимо жаль их, но и не так страшно отправляться в далекое плавание на этой дивной ладье.
Либина скорчилась от боли, как тогда, когда должен был родиться Килиан, и ей казалось, она не доживет до завтрашнего дня. Дротик впился в нее, словно умирающий во чреве ребенок, и она чувствовала, как легко вытекает из нее жизнь.
И как тогда, Аддон Кайнен гладил ее по мокрым, липнущим к лицу волосам тяжелой ладонью и пел
старую колыбельную, которую уже почти никто и не помнил:
Она наконец позволила себе расслабиться, и ее измученная душа, только и ждавшая этого позволения, выскользнула из тела и стремительно побежала к голубому ручью, то и дело тревожно оглядываясь назад, — какая-то крохотная искорка все еще тлела в глазах умирающей, и без этой искорки нельзя было и думать трогаться в путь.