А ночью мне приснился сон: будто я на небе; и что же? На небольшом облачке сидит моя перепёлочка, только тоже вся беленькая, как тот крестик! И на голове у ней маленький золотой венчик; и будто это ей в награду за то, что она за своих детей пострадала!
Дней через пять мы с отцом пришли опять на то же место. Я и могилку нашёл по кресту, который хоть и пожелтел, но не свалился. Однако гнёздышко было пусто, птенчиков ни следа. Мой отец меня уверил, что старик их увёл, их отец; и когда в нескольких шагах оттуда вылетел из-под куста старый перепел, он его стрелять не стал… И я подумал: «Нет! Папа добрый!»
Но вот что удивительно: с того дня пропала моя страсть к охоте, и я уже не думал о том времени, когда отец подарит мне ружьё! Однако, когда я вырос, я тоже начал стрелять; но настоящим охотником никогда не сделался. Вот ещё что меня отучило.
Раз мы вдвоём с товарищем охотились на тетеревов. Нашли выводок. Матка вскочила, мы выстрелили и попали в неё; но она не упала, а полетела дальше, вместе с молодыми тетеревятами. Я было хотел пойти за ними, но товарищ сказал мне:
— Лучше здесь присесть и подманить их… Все сейчас здесь будут.
Товарищ отлично умел свистать, как свищут тетерева. Мы присели; он стал свистать. И точно: сперва один молодой откликнулся, потом другой, и вот слышим мы: сама матка квохчет, да нежно так и близко. Я приподнял голову и вижу: сквозь спутанные травяные былинки идёт она к нам, спешит, спешит, а у самой вся грудь в крови! Знать, не вытерпело материнское сердце! И тут я самому себе показался таким злодеем!.. Встал и захлопал в ладоши. Тетёрка тотчас же улетела — и молодые затихли. Товарищ рассердился, он за сумасшедшего меня счёл… «Ты, мол, испортил всю охоту!»
Но мне с того дня всё тяжелей и тяжелей стало убивать и проливать кровь.
Морское плавание
Я плыл из Гамбурга в Лондон на небольшом пароходе. Нас было двое пассажиров: я да маленькая обезьянка, самка из породы уистити, которую один гамбургский купец отправлял в подарок своему английскому компаньону.
Она была привязана тонкой цепочкой к одной из скамеек на палубе и металась и пищала жалобно, по-птичьи.
Всякий раз, когда я проходил мимо, она протягивала мне свою чёрную, холодную ручку — и взглядывала на меня своими грустными, почти человеческими глазёнками. Я брал её руку — и она переставала пищать и метаться.
Стоял полный штиль[3]. Море растянулось кругом неподвижной скатертью свинцового цвета. Оно казалось невеликим; густой туман лежал на нём, заволакивая самые концы мачт, и слепил и утомлял взор своей мягкой мглою. Солнце висело тускло-красным пятном в этой мгле; а перед вечером она вся загоралась и алела таинственно и странно.
Длинные прямые складки, подобные складкам тяжёлых шёлковых тканей, бежали одна за другой от носа парохода и, всё ширясь, морщась да ширясь, сглаживались наконец, колыхались, исчезали. Взбитая пена клубилась под однообразно топотавшими колёсами; молочно белея и слабо шипя, разбивалась она на змеевидные струи, — а там сливалась, исчезала тоже, поглощённая мглою.
Непрестанно и жалобно, не хуже писка обезьяны, звякал небольшой колокол у кормы.
Изредка всплывал тюлень — и, круто кувыркнувшись, уходил под едва возмущённую гладь.
А капитан, молчаливый человек с загорелым сумрачным лицом, курил короткую трубку и сердито плевал в застывшее море.
На все мои запросы он отвечал отрывистым ворчанием; поневоле приходилось обращаться к моему единственному спутнику — обезьяне.
Я садился возле неё; она переставала пищать — и опять протягивала мне руку.
Снотворной сыростью обдавал нас обоих неподвижный туман; и, погружённые в одинаковую, бессознательную думу, мы пребывали друг возле друга, словно родные.
Я улыбаюсь теперь… но тогда во мне было другое чувство.
Все мы дети одной матери — и мне было приятно, что бедный зверок так доверчиво утихал и прислонялся ко мне, словно к родному.
Голуби
Я стоял на вершине пологого холма; передо мною — то золотым, то посеребрённым морем раскинулась и пестрела спелая рожь.
Но не бегало зыби по этому морю; не струился душный воздух: назревала гроза великая.
Около меня солнце ещё светило — горячо и тускло; но там, за рожью, не слишком далеко, тёмно-синяя туча лежала грузной громадой на целой половине небосклона.
Всё притаилось… всё изнывало под зловещим блеском последних солнечных лучей. Не слыхать, не видать ни одной птицы; попрятались даже воробьи. Только где-то вблизи упорно шептал и хлопал одинокий, крупный лист лопуха.
Как сильно пахнет полынь на межах! Я глядел на синюю громаду… и смутно было на душе. Ну скорей же, скорей! — думалось мне, — сверкни, золотая змейка, дрогни, гром! двинься, покатись, пролейся, злая туча, прекрати тоскливое томленье!
Но туча не двигалась. Она по-прежнему давила безмолвную землю… и только словно пухла да темнела.
И вот по одноцветной её синеве замелькало что-то ровно и плавно; ни дать ни взять белый платочек или снежный комок. То летел со стороны деревни белый голубь.
Летел, летел всё прямо, прямо… и потонул за лесом.