Тем временем Хафиза вернулась ко мне на колени, а Кристин уселась по правую руку плечом к плечу ко мне, и тут появился Мансур, сразу же занявший место слева от меня, подставив свою грудь под голову Хафизы. Мы затихли, и в этой тишине раздалось обиженное мяуканье выскочившего из кустов кота. Он остановился перед скамьей, выискивая себе место, затем нырнул под скамью и впрыгнул на ребро доски, служившей ей спинкой, а оттуда уже ко мне на плечо, вставив свою морду между физиономиями — моей и Кристин. Все засмеялись, а Хафиза, видевшая его в полупрофиль, вдруг закричала: — Ой, он улыбается! — Коты не умеют улыбаться, — заявила Кристин. Я не стал спорить. — Эта семья редко бывает в сборе, — сказал Мансур и позвал телохранителя с фотоаппаратом. Нашего «сбора» как раз и хватило на один кадр, и семья стала «распадаться». Первым не вытерпел кот, соскочил с моего плеча и прямо перед скамьей стал драить до блеска свои старые доспехи, собираясь к гордым испанкам, которые, как известно, замуж не хотят. Потом ушла Кристин проследить за подготовкой ужина, чтобы на столе не оказалось свинины, и, вообще, чтобы мы не опозорились. С нею ушел Мансур, сказав, что ему нужно позвонить и сделать какие-то распоряжения. Я смотрел ему вслед. Он был без своего бурнуса-балахона, в летней европейской одежде с непокрытой головой, — чувствовалось, что ислам давно уже потерял свою власть над берегами Андалузии. Я залюбовался его совершенной фигурой и порадовался за Хафизу. И вообще, в этот момент мне показалось, что я, наконец, стал понимать Абдуллоджона, подсматривавшего наши с Сотхун-ай любовные игры. Теперь, ощутив очарование Мансура и зная во всех деталях «способности» моей Хафизы, я поймал себя на том, что старался представить себе их «в деле», предчувствуя, что это зрелище было бы более захватывающим, чем «Эммануэль» или лучшая серия «Пентхауз», и я пожалел, что не увижу его во плоти. — Ты для него танцуешь бисмил? — спросил я, вспомнив чарующие движения Сотхун-ай. — И бисмил, и гедру, если он попросит. Мне все это в удовольствие, — отвечала Хафиза. — У меня возникает впечатление, что ты с детства готовилась именно к такой жизни, которая у тебя случайно получилась… — Не забывай, где я росла. Восток есть восток. И не забывай, что я из царской семьи, хоть тебе это и очень трудно себе представить, — сказала Хафиза, и, уйдя в воспоминания, добавила: — Все это от Сотхун-ай: она многое знала и почти ничего тебе не успела рассказать — ты слишком быстро ушел из ее жизни и слишком долго к ней возвращался. Поэтому и осталась она для тебя «туземкой», или как еще вы нас в своей гордыне называете? Хафиза никогда не была такой жесткой даже на словах, и я впервые за время своего с ней общения почувствовал мощь Ислама, растворенного в ее крови и дающего ей уверенность в своей судьбе и надежду на будущее. Ее слова о своем царском происхождении тоже заставили меня задуматься. Мне трудно было понять замечание Мансура о благородстве Хафизы при нашем первом знакомстве, потому что тогда оно относилось к совсем юной девушке, чья голова многими ночами покоилась на моей правой руке, и на теле которой не было ни единой точки, не покрытой моими поцелуями. Защищенная только вечным и непоколебимым для меня запретом кровосмешения, который я никогда не смог бы переступить, желанная и желавшая, она извивалась в моих объятиях. Какое уж тут царственное величие! Но потом, когда жизнь нас разлучила, я — уже в своих воспоминаниях о ней — все больше и чаще обнаруживал в ее облике и поведении необычные черты, объяснимые только печатью ее происхождения. Как-то я по этому поводу вспомнил даже рассказ Хайяма о том, как он был поражен благородством совсем юного мальчика — сына одного из эмиров, прислуживавшего султану Малик-шаху. В ответ на высказанные Хайямом слова удивления султан сказал: «Не удивляйся, ведь цыпленок, вылупившийся из яйца, начинает клевать зерно без обучения, но не находит дороги домой, а птенец голубки не может клевать зерно без обучения, но, вместе с тем, становится со временем вожаком голубиной стаи, летящей из Мекки в Багдад». Моя голубка явно была из тех, кто мог вести за собой стаю, и ее слова это только подтвердили. И все же о том, как сложилась бы ее жизнь, если бы я на старости лет не рискнул съездить в Туркестан, сейчас мне было страшно подумать. Но так как мы с Хафизой снова остались одни, я решил продолжить откровенный разговор. «Поговорим о странностях любви», — подумал я словами Александра Сергеевича и сказал: — Так ты, оказывается, мальчишка! — Ты только сейчас догадался? — Да, когда увидел, как ты тискала Кристин. — Тебя я тоже тискала, но я не скажу, что я не женщина. Во мне — два человека, и один не мешает другому, — грустно сказала она. «Это у нее в генах, семейное, как у Абдуллоджона, и у Сотхун-ай, плененной, как Сафо у Пушкина, моею „первой младости красой женоподобной“ и не возжелавшей после меня ни одного мужчины; а может, и по другой линии — „из пещер и дебрей Индостана“, — подумал я. — Но Природа, слава Богу, не перечеркнула в ней инстинкт продолжения рода». Хафиза словно услышала мои мысли, и встала передо мной, оглаживая живот. — Вижу, вижу, — проворчал я, и мы пошли вниз к моему дому. Уже в своем кабинете, куда она зашла следом за мной, я спросил ее: — Ты помнишь дорогу к «нашей» могиле под Уч-Курганом? — Как я могу забыть? До смерти не забуду! — отвечала она. — Не только не забудь, но запиши и нарисуй для тех, кто еще в тебе — у них перед Богом полное право на все, что там лежит, и никто не знает, что будет в этом мире, когда им придется выбирать и решать. Может быть, все, чем Мансур и ты владеете сегодня, развеется как дым, и им в далеком будущем этот клад предков поможет изменить жизнь и получить капельку счастья, как тебе. — И как тебе… — И как мне, — подтвердил я, но не сразу, а после некоторых размышлений. — А что ты сделал с алмазами? — помолчав, спросила Хафиза. — Они внесены в брюссельский каталог с указанием в закрытой его части имен владельцев — твоего и моего, помещены мною на хранение, а моим завещанием закреплены за тобой. Адвокат у нас с Мансуром один, как ты знаешь. Так что могу лишь показать их изображения. Я достал листок. На цветном фотоснимке на подушечке лежали два камня почти одинаковой величины. Под одним, с голубоватым отблеском в его прозрачном омуте была подпись «Турсун», под другим — с розоватым оттенком — «Сотхун-ай». Я посмотрел на снимок и расхохотался. — Чего ты? — спросила Хафиза. — Давая им имена, я не думал о смысле и символике этих цветов, и если и мог считать себя голубоватым, то о том, что Сотхун-ай передала тебе розовые гены, я еще и не мог знать. Хафиза улыбнулась, а я вдруг спохватился: — А ты не обиделась, что к твоему имени я не обратился? — Что ты? Ты все сделал правильно. Дай я тебя поцелую! — Я же тебе не Кристин, — съехидничал я, заключая ее в свои объятия.