Мы мчались вдоль зеленеющих полей, окаймленных рощами и лесами, иногда подходившими вплотную к нашей дороге. Было теплое, даже знойное раннее лето, и мне опять вспомнился Клингзор: предчувствие последнего лета не покидало меня уже второй год. Правда, само по себе это предчувствие уже появлялось и намного раньше — в год первого моего знакомства с Клингзором. Тогда — пятнадцать лет назад — я взял эту повесть еще трудного для меня Гессе в поездку во Псков и сумел начать ее читать. Продвигался я медленно — по две — три странички в день, — и эту книжку карманного формата я носил повсюду с собой. Однажды мы с женой решили съездить в экскурсию в Опочку. Читать в пути я не мог — трясло на довольно ухабистом «шоссе», в Опочке мы все время были на ногах, и только на обратном пути, когда мы недалеко от Новгородки заехали в Велье, где нам был объявлен отдых, и сели на высоком берегу над озером, я, наконец, достал из кармана книжку, чтобы прочитать свою «дневную норму». Был теплый августовский вечер. В зеркале застывшего в каком-то почти вечном покое небольшого озера отражалась деревня с церквушкой и темнеющий к вечеру лес, подходивший почти к самому берегу. Оглядев все это, я прочел у Гессе: «Вечер в августе … Клингзор лесом, через Велью, пришел в маленькую сонную деревушку»… Это совпадение слов Гессе и окружавшей меня действительности, вплоть до названия деревни или местности, поразило меня до глубины души, и именно с той поры во мне постоянно живет чудо «последнего лета». Естественно, как человек разумный, я знаю, что любое лето для любого из нас землян (и для всех вместе!) может стать последним, да и зима тоже, как для моей бедной жены, и осень, и весна. «Как смеется жизнь, как смеется смерть!» — писал Клингзор одной из своих подруг, и этот смех звучит и в его стихотворных посланиях, отделанных под перекличку Ли Бо и Ду Фу. Я же, вернувшись на трассе Энск — Москва к истории Клингзора, понял, что знаю ее наизусть. Думать же о своей судьбе мне вдруг расхотелось, и я заснул, а проснулся, когда мы уже пересекали московскую кольцевую. Эта поездка подзарядила меня энергией, и я взбунтовался: мне больше не хотелось прогуливаться вокруг «Пражской» среди своих печальных теней. Я пожелал вместо этого посещать «новый Арбат», где я мог проводить время в Доме Книги, и мое желание опять-таки было исполнено. В последнюю неделю мы приезжали к ресторану «Прага», и оттуда я шествовал к Москве-реке, проведя не менее получаса у прилавков в магазине и у книжных развалов на улице. Мои провожатые выбирали для меня невечернее время, когда тротуары еще не были забиты людьми. Я не протестовал, поскольку и сам «не уважал» многолюдья, и мне особенно нравилась та часть моей прогулки, когда мы, перевалив за большое кольцо неспешно шли к реке. На набережной я немного задерживался, глядя на гостиницу «Украина», где я сорок лет назад в буфете-баре в фойе учился пить кофе с коньяком и с сигаретой в руках, закусывая скромным бутербродиком с икорочкой, а потом поднимался к себе в номер и не всегда один, и не всегда со своей женой. Славное было время! Когда, отдав дань воспоминаниям, я поворачивался к своим топтунам, немедленно появлялась машина, и мы возвращались на «хату». И именно на этом самом спокойном отрезке моего променада — между кольцом и рекой, почти что у московской мэрии, которую так хотел захватить генерал Руцкой, — на мой третий или четвертый после возвращения из Энска прогулочный день произошел весьма странный случай. Когда мы вышли на эту относительно безлюдную часть проспекта, я заметил, что навстречу нам троим движется еще более странная троица, чем наша: посредине шел невысокого роста пожилой человек с исламской бородкой, в чалме и кокандском халате, а по правую и по левую руку от него шагали два высоких молодых «лица восточной национальности», одетых по-европейски, но в тюбетейках. Как только мы поравнялись, пожилой путник, чуть не принятый мною за ряженого, быстро подошел ко мне и поздоровался: — Селям алейкум! — Ва-аллейкум-ас-салам, — машинально ответил я и так же машинально огладил свою несуществующую бороду. — Якши ма сиз? (Как ваши дела?) — продолжил традиционное тюркское приветствие мой визави. — Ярым — ярым! (Так на так!) — сразу же ответил я, поскольку я все время только и делал, что размышлял о своих «делах». В это время мои застывшие в изумлении спутники пришли в себя и, став между мной и тюрком, стали его от меня оттирать. — Иди, иди! Возле нас задержался высокий парень в тюбетейке. — У нас позавчера умер человек. Мы собираем на похороны, — объяснял он. — Иди, иди! — повторил мой верный Федя, сунув просителю десятку. В это время второй парень крикнул по-тюркски своему приятелю, чтобы тот не унижался перед неверными собаками. И восточные люди пошли вперед, не оглядываясь, чего я не мог сказать о своей «охране»: обоим моим стражам эта встреча показалась подозрительной, и они посматривали вслед этой загадочной компании, пока она не скрылась за ближайшим углом. У меня тоже возникли вопросы: во-первых, умерший «позавчера» мусульманин должен был быть позавчера и похоронен, а во-вторых, по какому-то непонятному совпадению, подгоняя своего просившего на похороны приятеля, другой джигит назвал его моим туркестанским именем «Турсун». Об этих странностях, замеченных только мною, я и размышлял, хотя понимал, что сколько бы я ни думал, был ли это знак или просто случай, с полной достоверностью я вероятно, не скоро узнаю, или не узнаю никогда. Мне хотелось, чтобы это был знак: недаром говорят, что надежда умирает последней. Через день после этого происшествия на «хату» пришел Паша и с заметным облегчением сообщил, что назавтра намечен вылет в Бишкек, где я и познакомлюсь со всеми участниками «экспедиции», а его, Паши, функции по этому «делу» на сем кончаются, с нами он не полетит. У порога он дружески обнял меня, и я вяло похлопал его по спине.