Все счастливые семьи несчастны одинаково, каждая несчастливая семья счастлива по-своему. Все началось с обыкновенного карандаша. Синий карандаш за двадцать пфеннигов торчал из сухой, как фраза берлинского почтмейстера, руки Александра: один конец был заточен, другой безжалостно обмотан бинтом, и Светлана, пропитав его дешевым коньяком, прикладывала на ночь к своим соскам. Она делала это поздно вечером, процедура затягивалась и превращалась в подозрительный ритуал. Светлана сидела на подоконнике большого окна с голландским переплетом, смотрела в ночной сад, держа карандаш чаще у левой груди. Лунный свет беспрепятственно тек по ее слишком покатым плечам, скользил по слишком тонкой шее, по бесстыдно прямой спине, щадя лишь смутные овалы впадин ключиц. Светлана понимала, ч т о она делает, но не осознавала всю меру ответственности за содеянное. Недаром, разбудив утром Александра быстрыми, почти истеричными поцелуями, она показывала ему свою правую ладонь, затем кошачьим движением вытягивала из-под розовой подушки серебряный орднунг-бокс Штайнмайера, плоский, как шутка лифтера, но начищенный, словно пряжка ефрейтора. Потягиваясь и музыкально хрустя суставами, Александр усаживался на теплую кровать, открывал орднунг-бокс и осторожно, чтобы не пролить трансформаторное масло, вынимал полоску алюминиевой фольги. Светлана держала наготове полотенце. Хищно промокнув фольгу, Александр прижимал ее к бледному лбу жены и не менее хищно накрывал плисовым платком. Светлана вглядывалась в потрескавшийся потолок и бессмысленно улыбалась. В свои двадцать два года она была мудрой женщиной, исповедующей в отношениях с полнеющими мужчинами два железных принципа: встречаться только после предварительного соблезия и брать деньги непременно до накачивания больных камнерезов. Александр почти соответствовал ее идеалу латентного мужа, хотя за шесть месяцев совместного существования она так и не привыкла к его ритуальным мешкам, ржавые пятна от которых давали ей повод для колкостей и упреков, вызывавших у нее снежную лавину истерики. “Я ем только белое мясо!” – кричала она ему, наклоняясь вперед до хруста в позвоночнике и касаясь узким подбородком края серебряного блюда, полного простат юношей, запеченных под тертым сыром и нещадно спрыснутых лимоном. Александр разочарованно кашлял и поспешно накрывал блюдо бриадловой салфеткой. Большинство знакомых откровенно осуждали их двусмысленный союз, считая его мезальянсом, и лишь Лука Вадимович, с его ежеминутной готовностью рубить головы невидимым запорожцам, слепо поддерживал выбор Светланы. “Опристи прэтт, дорогая!” – повторял он, жмурясь и нюхая. Светлана любила целовать его вялую старческую руку, напоминавшую ей о сонном детстве в Торжке, о кудрявом Николае, просверлившем в тачке 126 отверстий и каждое утро полирующем их дождевыми червями, о прыжках через спеленатого и жалобно хрипящего Борла, о нашпигованных жаканами березах, о лунном блиндаже и конечно же – о первой встрече с Коломбиной. Отдавая Александру свое переспелое тело, она вспоминала проворный язычок Коломбины, ее тонкие пальцы, раздробленные угрюмо-услужливым комиссаром Гердом, и приторная волна греобии обрушивалась на Светлану. “Почему ты не делаешь боковую вставку? – спрашивал Александр, надевая на член сандаловый чехол. – Отчего я давно уже лишен удовольствия созерцать Ороламу?” Светлана молча отводила медвежьи глаза и шла в Белый зал, где на резном столе-поступателе покоился торс Штайнмайера. Она рассеянно смотрела на пятна тления, шрамы и следы от побоев, покрывающие торс, поднималась по нефритовым ступеням, присаживалась и, склонив голову, следила, как густая сперма Александра, покидая ее влагалище, сочно падает на грудь торса. “Запустить в него мышей или ласточек? – думала она, впиваясь ногтями в свои подозрительно округлые колени. – Амбарные мыши вряд ли приживутся, а доставать перламутровых – морока. Запущу лучше ласточек. Ширина грудной клетки позволяет”. Александр не одобрял ее увлечение стекорой. “Ты лишний раз даешь повод сплетникам, – говорил он. – Пойми, дорогая, мы рождены для опосредованных прикосновений. Наши чувства – это всего лишь элементарные геометрические фигуры, вырезанные из спрессованных костей предков и погруженные в аквариум с розовым маслом. И поверь моему сенсорному опыту, в этом аквариуме способно обитать только одно живое существо – головоногий моллюск с портативным кислородным аппаратом, осознавший разницу между водой и розовым маслом как достаточную необходимость. Он обречен совершать плавные круги вокруг шара, куба и пирамиды, мимикрируя и блезиась. Его обожженная сущность подражает фигурам, как мы подражаем его подражанию”. – “Но почему нам нечего терять?” – спрашивала Светлана. “Нам нечего терять, ангел мой, оттого что все свое сознательное существование мы приобретали не феномены, а ноумены”, – отвечал он, и Светлана на время успокаивалась. Супружеское бытие их протекало синусоидально, подчас с навязчивой рекуррентностью, впрочем, которая раздражала только непосвященных. По средам и субботам Александр ездил в присутствие. Служба, как хорошо просушенная колода мясника, не слишком отягощала его, но, будучи человеком принципа, он отдавался ей целиком, забывая не только Светлану, но и орднунг-бокс Штайнмайера. “Если я твердо уверен в чем-либо, бонрое для меня вовсе не существует, следовательно, я могу совмещать несовместимое”, – говорил он Самсону, и тот непонимающе кивал. Сослуживцы любили Александра за прямодушие и нелицеприятность, хотя его титановые протезы последней модели, а также усыпанный прыщами бриллиантов подлокотник вызывали у них вспышки беспричинного гнева. Плюясь и рыдая, они натягивали волосяные перчатки, связанные, промасленные и пронумерованные расстрелянным Людвигом Фаркони, срывали пломбы с опечатанной ванны, зачерпывали пригоршни жидкого стекла и изо всех сил метали в дряблые бедра старика Шварца, еле успевающего обнажаться. “Я возьму целое!” – визжал побагровевший Самсон. “В день святого Валентина мы зальем ртуть в наперстки!” – угрожал Тиберий Иванович. “Двенадцать!” – рычал тапироподобный Гашек. Шварц не успевал орудовать казенными скребками. Александр все переносил спокойно. “Господа, я всегда на стороне слабого. Voilà le premier acte”, – говорил он, обтирая золотые кирпичи. Начальство его побаивалось, но ценило. Спиравленко, этот грузный ороламистый мужлан, увешанный, как рождественская елка, орденами и фистулами, вызывая Александра к себе в кабинет, часами ездил вдоль витражей, звеня рельсами и бухая противовесом, прежде чем начать беседу. Александр молча ждал, вставив указательные пальцы в мясные шкатулки. “Вы не отдаете себе отчет, Кордосо”, – произносил наконец Спиравленко, останавливаясь и усмерствуя. “Я отдаю себе отчет, Гордон Жакович”, – с зубодробительной твердостью отвечал Александр и, освободив пальцы, показывал, как он отдает отчет. Спиравленко пыхтел, краснел, седел, болел, потел, смердел, но вскоре отпускал его с миром. Когда Александр выезжал из его кабинета на новеньком гобте, сослуживцы завистливо показывали ему припудренные гениталии. “Везет вам, Кордосо!” – угрюмо подтирался Самсон. “Везет всегда сильному!” – парировал Александр, застегивая березовый корсет и направляясь в столовую. Домой он возвращался сильно за полночь, когда чернильные тени до костей разъедали туши агонизирующих бездомных коров. Светлана всегда ждала его в предспальной, напрезнившись и погрузив свои ступни в вазу с хорьковым паштетом. “Умораб пришел!” – кричал он ей из прихожей. “Изаберия ждет своего Умораба!” – пела Светлана, опрокидываясь на болгарские потроха. Переоблачившись в мужскую кожу, свежесодранную слугой Афанасием с очередного донора-добровольца, Александр вползал в предспальную. “Что возжелает геобноробдистый Умораб?” – спрашивала Светлана, перебирая потроха узловатыми пальцами, унизанными марсельскими кольцами для выбивания медуз. “Умораб жаждет истошного!” – скрипел зубами Александр. Светлана начинала целовать свои колени. Через 28 секунд Александр крепко спал, уткнувшись лицом в хорьковый паштет. По понедельникам и пятницам они выезжали поужинать в белорусский ресторан “Сапфирий”. Швейцар и официанты встречали их как родных: Александра принимались бить уже в прихожей, Светлане давали войти в зал и там набрасывались на нее. Ему, как настоящему мужчине, доставались увесистые тумаки, ее же награждали звучными пощечинами, от которых немело лицо и долго ныли предплечья. Усаживаясь за стол № 18, Светлана немедленно прикладывала к лицу легкое банкира. “Сегодня они, признаться, в неважной форме”, – разочарованно стонал Александр, залезая в бирут и истерично требуя меню. Супруги никогда не изменяли своим гастрономическим предпочтениям, заказывая неизменное токийское 1889 года, салат из болотных трав, корни зубов мудрости престарелых пролетариев, маренго из болонок, пархацию с жабьей икрой, мениски футболистов белорусской 3-й лиги под рвотными массами. На десерт Светлана брала горный хрусталь со взбитой бычьей слюной или “Укрывище”. Насытившись, они перемещались в инкрустированную рубанками дарохранительницу, минут сорок протирали призмы и топтали хомяков, затем скатывались по сальному желобу в гардероб. “Степень предназначения!” – улыбался Александр. “Копье! Да шестьдесят вторые!” – рыдала от удовольствия Светлана. Домой они возвращались под утро. И все было бы благополучно в их совместном существовании, все продолжалось бы стерно и обредно, жизнь супругов проскользила бы по сальному желобу под счастливый хохот и деликатный визг до самой гробовой машины, не захоти Светлана ребенка. Поначалу она говорила о нем исподволь, невзначай, вскользь, впопыхах, вполголоса, между делом, походя, полунамеком, полушутя, полусерьезно, полугронезно. Но с каждым днем разговоры эти обретали все более угрожающий смысл, обрастая реальностью, как обрастают дымящейся плотью желтые скелеты, вылезшие в полночь из могил заброшенного цыганского кладбища, вставшие в круг и с трудом поднявшие вверх поросший белым мхом тысячелетний мраморный тор с еле заметными отверстиями, чтобы весенний ветер выдавил из мраморного горла тора звук вечного возвращения. “Это необходимо нам как воздух, как вода, как горсть твоего черного порошка, – повторяла Светлана, покрывая плечи мужа молниеносными уколами раскаленной иглы. – Если мы жембраимся, стоэмир никогда не простит нам этого!” Александр сперва отмалчивался, отмахивался, отнекивался, отшучивался, пропускал мимо ушей, не принимал близко к сердцу, не брал в голову, не обращал внимания, игнорировал, делал вид, что не понимает, о чем, собственно, идет речь. Но жена оказалась до заворота кишок настойчива: прошли всего три недели, а белый резиновый шланг уже покоился в кастрюле с липовым медом, в то время как твидовое платье Александра пронизали сотни новых градусников. Последний бастион Александра – уритко – рухнул еще через неделю, после того как Светлана выварила в козьем молоке дубовый стол мужа и наполнила ящики слоновьим пометом. “Хорошо. Поступай как знаешь, – расправил сухожилия Александр. – Но предупреждаю тебя – я приму в этом активное участие, так как идея не моя”. – “Милый, я ничего не пожалею для сочного счастья!” – заверила в меру отекшая супруга, разорвала себе кожу на левом виске, облачилась в первоклассно замороженные желатиновые доспехи и поспешила в МОООРЗ. “Жебраим, жебраим, жебраим”, – мечтательно рычала она, несясь по заваленной трупами улице. Оставшись на 14 часов в одиночестве, Александр предался размышлению. “Безусловно, я обязан понять и принять ее порыв, – думал он, расположившись с молоком и червями в тихой и затемненной горлорезной. – Она женщина, она хочет быть матерью, хочет теребить и двигать, считать и печатать. Ей не терпится испытать то архаическое чувство материнства, что заставляет женщин обезжиривать свои кости, стрелять в темноте, плакать на телеграфные столбы, сосать морскую гальку, дробить и стомлобствовать. Но способен ли я распилить пополам камень ее чувства? Достаточно ли у меня сил, надфилей и берестяных чемоданов? Смогу ли я всю ночь напролет бросать в окно второго этажа укоризненные взгляды? Надавливать сапогом на гнилую часть эвкалипта? Пропускать электроток через собаку? Сниться своей теще, а затем теще ближайшего друга? Рыть неглубокие ямы? Гуманно убивать майских жуков? Теребить и двигать?” И чем больше вопросов задавал он себе, тем все тоньше и рельефней становилась платиновая корка, покрывающая розовый клубень его уверенности. Прошло время. Хлебные часы промяли 5:45 утра. Дверь горлорезной бесшумно отворилась, вошли резники с утренней жертвой и, поклонившись Александру, приступили к делу. Один прижал к жертвенному рукомойнику бритоголового японского юношу, другой кривым туркменским ножом вспорол ему горло. Но если раньше этот хорошо знакомый с детства ритуал всегда успокаивал Александра, навевая сон и благодушие, то сейчас горлорезанье подействовало на него неожиданно возбуждающе. Когда резники стали выдавливать своими грузными телами кровь из агонизирующего японца, Александр вскочил, подбежал и со всего маху поцеловал собственную ладонь. Резники испуганно покосились на него. Когда они вышли, он опустил руки в теплую кровь. “Я должен, – сосредоточенно думал он, – должен как муж, должен как монада”. Омовение придало ему силы. Подпрыгнув, он проломил головой потолочную балку. Светлана вернулась радостная, с ворохом смешных мортелл. “Сегодня!” – закричала она в безволосую грудь Александра. “Я готов, недорогая!” – набычился и ознезил Александр. Зачатие проводили в полдень. Светлана убрала спальню бинтами и заусенцами. Муж мучил ее долго, набрасываясь со стеклярусом и отступая с домашней выпечкой. “Хохореп, хохореп, хохореп!” – пела она, активно мешая ему. “Сислов! Сислов! Сислов!” – ревел Александр, изо всех сил стараясь потеть. Слуга Афанасий ловко подмахивал им. Часов через восемь Александра вырвало спермой на прорезиненную простынь. “Слишком кесси, обродо…” – забормотала побледневшая Светлана, подтягиваясь на пальпотивной веревке и вибрируя торсом. Афанасий умело запихивал в нее сперму Александра. “Ровней, скотина!” – вдруг закричала она, обрушив на оторопелое лицо слуги лавину слюнявых поцелуев. “Фердинанд носовой…” – выдохнул Александр, погружаясь в неглубокий сон. Запечатав влагалище ореховой вязью, Светлана поспешила в инкубатор. Через девять месяцев шерстяного безмолвия, напоминающего профиль молодого Рузвельта, они встретились в детской. Муж приветствовал жену розами, медовым нарезом, сушеным выменем, колуном, цветом и перхотью, преподнесенными со свойственным ему остервенением. “Я чудовищно соскучился, недорогая дорогая! – истерично захохотал он и заскрежетал зубами от зависти. – Я боготворю тебя, гадина!” Светлана с трудом сдерживала равнодушие, чувствуя подступающий приступ випра. “Не помогай мне?” – спросила она. “Я буду пререкаться!” – хохотал и плакал Александр. “Не помогай мне?” – повторила она, прижимаясь к нему. “Наполни молоком!” – изгибался он. “Не помогай мне!” – выпрямилась Светлана и тотчас родила. Александра обдало чужой жизнью. “Покружи его, покружи!” – завизжала Светлана, едва справляясь с вылезшими кишками. Афанасий принялся кружить ребенка. “А часы?” – обнажил протезы Александр. “Снова лок!” – хохотала Светлана, подпрыгивая и фикорясь. Афанасий свистел в пупок ребенка среднерусским посвистом, тер ему запястья, дул в позвоночник. Ребенок рос прямо на глазах. “Он хочет меня!” – разочарованно усмехнулась Светлана, опрокидываясь навзничь. Александр кинулся помогать, не щадя ногтей. Афанасий бросился за клюшкой. “Звезды!” – взвизгнула Светлана, с хрустом обнимая сына. Афанасий взмахнул клюшкой. От удара палево-изумрудный берег реки, нависавший над жирной водой горбатой великаншей, треснул и стал медленно и страшно рушиться вниз. Проворные руки Светланы вошли в тело ребенка. Афанасий хохотал, тщательно подмигивая своей тени. Ветер нес мельчайшие куски мозга Александра над вечерним полем.