Сейчас даже имена этих студенток припоминаются с трудом – одно это доказывает, что они не значили для него ничего, что он не стал бы ради них рисковать своей работой; и ему, сидя здесь, нечего стыдиться и бояться, что всплывет из прошлого некая тень и заявит, что за пятерку по «Основам литературного мастерства» она вступала с ним в интимные отношения. Но Бентам говорит как раз о том, что необязательно должно произойти нечто конкретное. Костер войны полов может возгореться от крохотной искорки. Лучше не смотреть студентам в глаза, не жать им руки. Каждая аудитория – пещера со львом, каждый преподаватель – Даниил. А Свенсон каждый вторник должен обсуждать чей-нибудь рассказ про инцест, про неуклюжий подростковый секс, про первые опыты минета, и с кем – с самыми трепетными и чувствительными юстонскими студентами, иные из которых, вполне вероятно, презирают его по причинам, о коих можно только догадываться: он учитель, а они нет, или он, допустим, напоминает чьего-то отца.
Наступает долгая тягучая тишина. Ректор Бентам с напускным смущением оглядывается на портрет Джонатана Эдвардса и, вновь развернувшись к залу, говорит с усмешкой:
– В отличие от вашего достопочтенного прародителя я вас пугать не собираюсь. Но чтобы на несчастных поселенцев никто из засады не нападал, они должны быть постоянно готовы к обороне. Очевидно, что остались еще охотники на ведьм, которые готовы отправить на костер любого, кто посмеет при виде греческой статуи причмокнуть губами. Ну вот и всё. Проповедь закончена. Кстати, я совершенно не опасаюсь, что нечто в этом роде может приключиться у нас в Юстоне.
Атмосфера в часовне мрачная – словно Бентам сообщил о надвигающейся эпидемии, которая поражает наугад, словно он известил о том, что Господь решил покарать их мирный муравейник.
Свенсону и Шерри удается улизнуть до того, как их поглотят зыбучие пески досужих разговоров.
Свенсон выруливает со стоянки, тащится по кампусу, подскакивая на «лежачих полицейских», медленно выезжает из ворот, проезжает два квартала, образующие центр Юстона. И только после этого жмет на газ, и – ура! свобода! да здравствует мистический экстаз скорости!
Каким могучим, каким уверенным он чувствует себя, когда рядом сидит Шерри, – вдвоем они защищены от мира, проносящегося мимо – пусть это всего лишь крошечная часть мира. И все же он радуется сгущающейся тьме, отделяющей его от Шерри, укрывающей его покровом одиночества, под которым он может взглянуть в лицо фактам и признаться себе, что по-настоящему расстроили его не Бентам и не сослуживцы, не спартанские интерьеры часовни Основателей, даже не потрясение, которое он вдруг испытал, поняв, что все эти годы проторчал как в темнице в цитадели пуританских устоев Новой Англии. Нет, по-настоящему задело его – но в этом он признаётся себе с трудом и, если бы не полутьма, даже подумать бы не рискнул – то, что он оказался настолько глуп ли, напуган ли, застенчив ли, что так и не переспал с этими студентками. А что, собственно, он хотел доказать? Какие принципы хотел исповедовать, какой нравственный постулат декларировал? Постулат один: он обожает Шерри и всегда ее обожал. Он никогда не причинит ей боли. И теперь в качестве особой награды за то, что был таким хорошим мужем, во всех отношениях замечательным мужиком, ему досталось лишь удовлетворение: он пронес знамя самоотречения почти до могилы. Потому что все уже кончено. Он слишком стар. Он уже вне всего такого.
Он был прав, что поступал именно так. И не поступал иначе. Он ищет в темноте руку Шерри. Их пальцы сплетаются.
– О чем вздыхал? – спрашивает Шерри.
– Я вздыхал? – удивляется Свенсон. – Думал, что надо все-таки заняться этим зубом. – Он поворачивается к ней и языком показывает, каким именно.
– Хочешь, я позвоню зубному?
– Нет, спасибо. Я сам позвоню.
Брак значит для него все. Он столько раз представлял себе, как при случае расскажет об этом восторженным студентам, но случая так и не представилось.
– Это, безусловно, облегчит мне жизнь, – говорит Шерри.