В нынешнем, тысяча восемьсот девяносто четвертом году, – к сожалению, не могу сказать, в каком точно месяце, но никак не позже ноября, – умрет в Крыму, – в Ливадии, в своем летнем дворце император и самодержец всероссийский Александр Александрович Романов…
Тут они меня; конечно, сразу лишат слова, – прошептал в заключение Антошин, – Поэтому я больше не придумывал?.. Ну как понятно?..
Далеко не сразу засветилась светло-оранжевая дырка глазка.
– Не, – прошептал наконец Внучкин, – Говоришь, тебе известно, будто в нонешнем году его императорское величество соизволит помереть? А тебе это откеда известно?
– Значит, известно, раз говорю.
– Это никому не может быть известно. Это на тебя одиночка действует с непривычки, вот у тебя ум за разум и заходит… Но за такие слова тебя, брат!..
Внучкин помолчал и добавил:
– Это твое счастье, что тебе не приведется сказывать свое последнее слово… А то, я так полагаю, за такие слова – петля на шею и будь здоров! Это как пить дать… Счастье твое, что у меня карахтер слабый… Другой бы обязательно доложил по начальству. Моментально на тебя железа понавешают, а потом и самого, под перекладинку, на свежий воздух.
– Это почему же не придется сказывать? – рассерднлся Антошин, которйй, говоря по совести, ожидал, что его речь произведет более глубокое и разностороннее впечатление на надзирателя. – Обязательно скажу, а дальше будь, что будет.
– А где ты ее сказывать будешь? – с явной насмешкой прошелестел Внучкин. В нужнике или где?
– В зале суда. На своем процессе, вот где!
– Тише! Тебя же честью просят, тише!.. Да ты что, с неба свалился? Разве вашего брата, политического, судят? Вашего брата, брат, без суда, пo указу государя императора…
Так и не дождавшись возражения со стороны оглушенного его словами Антошина, Внучкин почему-то вздохнул, громко, на весь коридор, прикрикнул на него: «Спать! Кому сказано!», со скрежетом, на сей раз никого не остерегаясь, задвинул задвижку глазка. Послышались и замерли вдали размеренные шаги Внучкина. Стало совсем тихо.
А Антошин еще долго простоял, упершись горячим лбом в холодное железо двери. Ему не было обидно, что он зря готовил свое последнее слово.
Обидно было другое: снова, в который уже раз, Антошина подвела память, которой он до января этого года имел все основания гордиться. Ведь знал же он давно, еще со времен детдомовского кружка, что со второй половины восьмидесятых годов и приблизительно до тысяча восемьсот девяносто седьмого года царское правительство решилось только на один открытый политический процесс – суд над первомартовцами в 1887 году, тот самый, который в числе других обвиняемых приговорил к повешению Александра Ильича Ульянова. Остальные политические дела решались в тиши кабинетов, за мрачными стенами жандармских управлений, и приговоры выносились без суда, в административном порядке, «по высочайшему повелению».
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
I
За все время пребывания под стражей Антошин всего дважды удостоился допроса. В жандармском управлении. Оба раза его допрашивал подполковник по фамилии не то Порожин, не то Порошин, пожилой, тощий, тошнотворно дружелюбный. Но присутствовали при допросах разные товарищи прокурора. При первом допросе полный, в летах, нервный и мешковатый. Как его звали, Антошину так и не привелось узнать. При втором – изящный молодой человек с умным и холодным лицом по фамилии Лопухин. На первом допросе Антошину предъявили протокол обыска, спросили объяснений насчет обнаруженной у него литературы и рукописных листовок. Он сказал, что и листовки и брошюры ему дал на сохранение один человек. Фамилия и адрес этого человека? Нет, он отказывается сообщить фамилию и адрес этого человека. Ему предъявили для опознания несколько фотокарточек, в том числе фотографии Фадейкина, Симы Артемушкиной и Тимоши Коровкина. (Значит и их арестовали! Какая досада!.. Хорошо, что фотографии Фени не было. Значит, с Феней обошлось благополучно. Значит, не все еще на Минделе потеряно. Антошин в Феню верил: она не ударится в кусты.)