Майе казалось, что она вернулась в Ашбери после очень долгого отсутствия. Дом выглядел чужим, лишенным души, повергнутым в скорбь. «И я тоже здесь страдала», — подумала Майя, глядя в ярко-синее небо. После грозы, прошедшей накануне, не было ни малейшего ветерка — только вихрь, бушевавший в душе Майи, отбросил ее воспоминания на пятьдесят лет назад… Теперь наконец призраки ее немецкой семьи обрели имена и лица. Настал тот день, когда она больше не может отвергать половину своих генов и делать вид, обманывая саму себя, что она — дочь евреев, дитя любви и тревог. Однако ей бы очень хотелось, чтобы ее дед и бабка с материнской стороны продолжали оставаться абстрактной точкой на географической карте обширных земель Европы. Ей по-прежнему хотелось верить, что они погибли под развалинами своего дома, в который угодила бомба холодной весной сорок пятого. Ей по-прежнему хотелось верить, что их руки, сплетенные во сне под одеялами, никогда не проливали чужой крови и не были причиной чужих слез. Может быть, со временем ей бы даже захотелось верить, что ее немецкие дед и бабка были особенными, что они поступали справедливо и достойны называться национальными героями. Но вместо этого Майя мысленно представила себе идущих под нацистскими знаменами Дитриха и Ильзе, за которыми шла Ева в нарядном платье с кружевами — предводительница отряда «Гитлерюгенда». Она увидела в изысканной гостиной бухенвальдского дома врача, руки которого убивали, вместо того чтобы исцелять. Она беспомощно смотрела на марионеток фюрера, дергающихся в такт музыки из «Веселой вдовы». Она услышала, как Ильзе играет на пианино, украденном из еврейского дома. И все это — на фоне густых клубов дыма, поднимавшихся к небу из печей крематория…
Майя заплакала. Стыд, который в детстве мешал ей открыто смотреть в глаза сверстников своими голубыми глазами, жег лицо, словно след пощечины. «Я — еврейка! — закричала она в призрачные лица немецких предков. — И я вас ненавижу!» «Да, я — еврейка», — лихорадочно повторяла она про себя, ища на полках фонотеки одну из любимых пластинок Симона — «Nigun» Блоха. Но вместо того чтобы облегчить ее страдания, музыка сделала их еще более жестокими. Как она любила звуки скрипки! Это был инструмент вечных скитальцев, евреев и цыган, «шетлов»[10] и крытых повозок… Самый необычный инструмент, вселявший в нее такую радость на бар-мицвах[11], звучавший в порывистом ритме horah, сопровождавший венчание новобрачных у алтаря… Единственный в мире инструмент, вызывавший у всей диаспоры слезы на глазах. Инструмент из давно забытых времен, пробуждающий воспоминания…
Глава 10
— Я РОДИЛСЯ в 1914 году в Радаути, на севере Румынии. В ту эпоху это еще была часть Австро-Венгерской империи. Поэтому я и говорю по-немецки. Когда ты была маленькой, ты всегда повторяла: «Дедушка говорит так же, как мама!» Да, я знаю немецкий, но это просто историческая случайность. С родителями я говорил на идиш. Это мой настоящий родной язык!
Мой отец и его братья держали лесопилку. Всего их было четверо: мой отец, Илия, Мойше и Иосиф. Я до шестнадцати лет прожил в лесу. Запахи распиленного дерева и опавших листьев на влажной румынской земле — вот главные запахи моего детства. Кто знает, может быть, из-за какого-то древнего атавизма твой отец покинул самый красивый город мира, чтобы выращивать лук-порей на ферме? Ну или помидоры — какая разница? Я просто пошутил.