— Милая, сама же ты сказала, что уж сколько лет его не видела. Я, кажется, могу тебе в точности напомнить, сколько лет.
В верхнем внутреннем кармане зимнего сюртука Юст держал тесно исписанный дневник за последние пять лет, и он стал охлопывать карман, как бы в надежде, что дневник на это отзовется.
— Кузен был тогда противный, он и теперь противный, — продолжала Каролина. — И он вдобавок, я уверена, гордится своим постоянством.
— Уж чересчур ты неподступна, Каролина, — сказал дядюшка, морщась, как от боли, и она подумала, что он, кажется, разоткровенничался больше, чем хотел, и лучше бы не дать ему терзаться, а то ведь он, чего доброго, сейчас начнет терзаться из-за того, что оскорбил ее чувства. Но отвлечь его всегда нетрудно было.
— Меня, признаться, избаловал Харденберг, — она сказала. — Признаться, разговоры с поэтом мне голову вскружили.
Прибыв в замок Грюнинген, с облегчением она узнала, что Рокентин уже отбыл по делам. Крайзамтманн поспешил за ним следом. Каролина поздоровалась с безмятежной хозяйкой дома, повосхищалась Гюнтером, которому было доставлено колечко слоновой кости, для зубов, вместе с фарфоровой коробкой конфет для Софи, марципанами и пряниками для Мими и Руди и еще парочка кроликов — в хозяйство.
— Добрая, щедрая душа, — сказала фрау Рокентин. — Жилец ваш, Харденберг, здесь, знаете, и брат его Эразм, да, на сей раз Эразм. Он частенько с собой привозит кого-нибудь из братьев.
Сердце Каролины невпопад стукнуло и покатилось.
— Я думаю, Харденберг сегодня вернется с нами вместе в Теннштедт, — она сказала.
— Ах, да-да, а сейчас они в утренней комнате. Здесь всем рады, неважно, кто придет, — сказала фрау Рокентин, и для нее это было и впрямь неважно. — Только вот я не знаю, на что Харденберг этакую тьму устерсов прислал. Вы любите устерсов, милая? Они же портятся, в конце концов.
Утренняя комната. Харденберг, Эразм, Фридерике Мандельсло, Георг, в первый раз, как видно, мучающий флейту, несколько собачек, Софи в бледно-розовом платьице. Когда Каролина ее видела в последний раз, она ее не отличала от остальных детей. Она и сейчас показалась ей ребенком. Каждую ночь Каролина молилась Господу, чтобы ее избавил от собственных детей, пусть даже не совсем таких, как эта Софхен.
Харденберг уселся рядом со своею Философией, запрятав глубоко под стул ножища. Эразм тотчас шагнул навстречу Каролине, с радостным лицом: не ожидал, Софи привела в восторг, совершенно неподдельный, эта коробка конфет; она больше не будет жевать табак, да ну его, отныне — одни конфеты.
— У тебя от них рези будут, — сказала Мандельсло.
— Меня и так вечно распирает. Я уж Харденбергу говорю, пусть он меня зовет своей пищалкой.
Каролина повернулась к Эразму — как к единственному, выжившему после кораблекрушения вместе с нею. «Много ли мне надо, — она думала, — хоть минутку разделить с кем-то, кто чувствует то же, что и я». Эразм принял ее руку в свою горячую ладонь, что-то начал было говорить, но минутка прошла, и снова он повернулся к Софи с ласковой улыбкой, с бессмысленной улыбкой, как у пьяного.
И этот тоже, поняла Каролина, и этот влюблен в Софи фон Кюн.
39. Ссора
В стихотворенье на тринадцатый день рождения Софи Фриц писал: не верится, но было время, когда он не знал Софи, он тогда был «вчерашним человеком», беспечным, легкомысленным и прочее. Вчерашний человек отныне и вовеки ступил на верную стезю.
— Но он такой противный был, Фрике, — рассказывала Софи сестре, — и мы поссорились, и все, все кончено между нами.
Это было тем более несправедливо, что Софи сама только и нарывалась на ссору с Фрицем: подруга, Йетта Голдаккер, сказала, что им с Харденбергом непременно нужно поссориться. Милые должны браниться, Голдаккер пояснила, от этого крепчают узы. Из-за чего браниться? — Софи спросила. Из-за любой безделицы, и чем пустяшнее, тем лучше. Однако — они сидели-разговаривали с полчаса, а то и меньше — и вдруг ее Харденберга взорвало, будто какую-то пружину в нем перекрутили, и пружина лопнула:
— Софи, вам тринадцать лет. И как проводили вы время до сих пор? В первый год, я полагаю, вы улыбались и сосали грудь, как теперь Гюнтер. Во второй год, ведь девочки скорее развиваются, чем мальчики, вы научились говорить. Первое слово ваше было — да, какое слово? — «дай!» В три года жадность ваша возросла, вы допивали сладкое вино из рюмок взрослых. В четыре вы научились хохотать, и вам это пришлось по вкусу, вы стали хохотать над всем и вся. В пять лет вас взялись воспитывать. К одиннадцати, ничему не научившись, вы обнаружили, что стали женщиной. Вы испугались, думаю, вы побежали к милой матушке, и та объяснила вам, что тревожиться не надо. Потом до вас дошло, что при вашей щедрой внешности — не темной и не светлой — вам нужды нет узнавать, и уж тем более говорить — ничего разумного. Ну а теперь вы плачете, конечно, чувствительность сама, посмотрим же, надолго ли вас хватит, моя Философия…