В одном она однако не ошиблась: Французская революция и впрямь ей подбавила хлопот. Супруг не то чтоб наотрез запретил газеты в доме, а стало быть, можно было это так истолковать: «Он не желает их видеть на столе в столовой, ни в кабинете у себя». И, значит, следовало изобресть для него какой-то новый способ удовлетворять свою эту неуемную любознательность на предмет французских безобразий, которые — сказать по правде — ее-то ничуть не занимали. Оно конечно, в соляных конторах, в клубе — Литературном и Научном Атенее Вайсенфельса — он и услышит разговоры на злобу дня, но чутьем долгой привычки, куда более надежным, чем на любовь, она понимала: что ни случись, он не поверит, не обоймет умом, покуда не увидит подтвержденья на сером листе газеты.
— Знаешь, мой друг, в другой раз, как будешь слугам отдавать сюртук свой чистить, пусть уголок газеты у тебя выглядывает из кармана, самый уголок.
— Матушка, после стольких лет вы не знаете отца. Он сказал, что не станет читать газеты, и он не станет.
— Но, Фриц, откуда же он знания-то будет черпать? Братья, небось, ему ничего не скажут, они с ним не толкуют о мирском.
— Weiss Gott![9] — сказал на это Фриц. — Или, разве, осмос.
8. В Йене
Старшему сыну, считал фрайхерр, положено обучаться так, как в Германии привычно, — почаще менять университеты: год в Йене, год в Лейпциге, тут и Эразм подрастет, туда же подоспеет, затем год в Виттенберге, для изучения права, чтоб, при случае, отстоять в суде собственность семейства, какая уцелеет. Затем следует ознакомиться с началами богословия и с конституцией курфюрста Саксонского. И вместо всех этих привад, Фриц вдруг зачислился на курс истории и философии.
А потому первым же своим йенским утром он слушал лекцию Иоганна Готтлиба Фихте. Говорилось о кантовой философии, которую, слава Богу, ему, Фихте, удалось подправить, и весьма. Кант верит во внешний мир. Пусть внешний мир известен нам только чрез чувства наши и собственный наш опыт — он все же существует. А это, говорил Фихте, есть не что иное, как слабость старика. Мы все вольны вообразить какой угодно мир, и поскольку все мы воображаем мир по-разному, то и никакого нет резона верить в незыблемую существенность вещей.
Под взглядом этих глаз, похожих на ягоды крыжовника, студенты, даже отпетые, известные по всей Германии буяны, присмирели, как нашкодившие школяры.
— Господа! Уйдите в себя! Углубитесь в собственный разум!
Наглые и пьяные в свободные свои часы, теперь они послушно ждали. Каждый отстегивал чернильницу, с исподу пришпиленную к отвороту сюртучка. Одни вытянулись, как проглотив аршин, кое-кто сгорбился, прикрыв глаза. Кое-кто дрожал от нетерпения.
— Господа, представьте себе стену. — Все сосредоточились. — Представили себе стену? — Все напряглись. — А теперь, господа, представьте себе то, что представляет себе сама стена.
Фихте был сын ткача, по убежденьям якобинец. Голос его парил над залой без усилья.
— Господин на четвертом месте слева в последнем ряду, чем-то как будто недовольный…
Несчастный вскочил с места.
— Герр профессор, это оттого, что стулья в лекционных залах Йены созданы для коротконожек.
— Мое назначение на профессорскую должность утверждено будет не ранее, как в мае. Вы вправе мне задать один вопрос.
— Но почему же?..
— Спрашивайте!
— Но почему же мы воображаем стену такой, какой мы ее видим, а не иной какой-нибудь?
Фихте отвечал:
— Мы создаем мир не по прихоти воображенья, но по веленью долга. Мир нам потребен такой, чтоб содержал для нас как можно более возможностей исполнить наше назначенье. Что и оправдывает философию, немецкую философию и подавно.
В глухую ветреную ночь, при свете фонарей йенские студенты сошлись «пофихтизирен», порассуждать о Фихте и его системе. Так увлеклись, что и себя не помнили. За полночь, уж в два часа, Фриц вдруг оказался один посреди Нижнего рынка — все другие, рассыпавшись на группы, брели, пошатываясь, прочь, без него, — и громко кричал звездам:
— Я нашел изъян в системе Фихте. В ней нет места для любви.
— Ты перед его домом стоишь, — сказал мимохожий студент и уселся на брусчатку. — Его дом — нумер двенадцатый А. Двенадцатый А — тот самый дом, где живет профессор Фихте.
— Он до самого до мая еще не профессор, — отозвался Фриц. — И до тех пор мы вправе петь ему серенады. Вправе петь под его окном: «Мы знаем, в чем ошибся Фихте… В системе у него, в системе у него, в системе у него нет места для любви».