По верху деревьев летел большой ветер, сорвал пару листьев, бросил их трубадуру в костерок. Осень идет, горестно подумал тот, с трудом прожевывая зернистый хлеб; осень, а мне до сих пор вернуться не с чем. Без победы в Розамондин замок возвращаться нельзя, значит, пора подумать о другом приюте на зиму. Попробовать в том же Фанжо устроиться? Или вот в Памьере? Владетели — славные бароны, Дюрфорты, всегда чтили Истинную Церковь и искусством не брезгуют, могут и принять на зиму трубадура, способного на службу оруженосца, конюшего там или при кухне помогать. Сколько раз он между их замками бегал, Старцев-священников провожал, могли и в лицо запомнить.
Розы, безо всякой связи подумал он, когда желудок приятно потяжелел. Какие в городке Фанжо розы — таких даже дома, в Пау, нет, и в Сен-Коломбе не было. Такие только в Пюивере. Ярко-алые, размером с кулак — да не Арнаутов, а с кулак, к примеру, эн Гастона, Розамондина мужа. Такие розы почти светятся в темноте. Красивые, как… как Розамонда. Все-таки больше всего любил Арнаут алый цвет, хорошо, что его в наших землях так много. Цветы, закаты, знамена и гербы, гербовые одежды, и кровь…
При чем тут кровь? Арнаут резко пробудился, когда голова его ткнулась в колени, и обернулся с безошибочным чутьем бродяги. Люди у него за спиной, люди, пришедшие на огонь, млечно светились в темноте. Тот из двоих, что повыше, стеснительно горбясь светлой спиной на фоне чернеющих деревьев, снова покашлял, давая о себе знать.
— Мир вам, говорю, здравствуйте… Не позволите ли, Бога ради, погреться у вашего костра?
Арнаут не то что бы испугался. На самом деле в компании всегда лучше, если уж в глуши ночуешь; но что-то было в голосе пришедшего, от чего юношу продрало холодом по всей коже. Узнал? Не узнал? Ну что ж это…
— Да садитесь, — тонким спросонья голосом сказал он, вглядываясь, как слепой. — Хлеба хотите? Вон в капюшоне есть, можете взять, только не весь.
— Благодарю вас, благодарю, добрый юноша, Бог вас вознагради, — бурно отозвался белый человек, от горячности благодарения приобретая гортанный кастильский выговор. От этого голоса — (совсем другой голос, Арнаут, дурак, тот звонкий был, а этот хриплый, брось, никто тебя не преследует) — катарскому юноше стало еще муторнее.
В кругу огня белый пришлец обернулся небелено-холщовым, не слишком-то чистым; спутник монаха — (конечно же, внутренне застонал Арнаут, монаха, принесла нелегкая, волк ненасытный, сколько шныряет вас по мою душу) — спутник его, пониже и помоложе, черный и длинноносый, как грач, хотел подхватить старшего под руку. Тот уклонился, сам дошел до огня и неловко сел на Арнаутов хворост, подвернув под себя ноги. Он зверски хромал — понятно, почему так обрадовался самому никудышному приюту на ночь: небось, дохромать до монастыря или замка надежды не было. Через огонь, молясь по-своему, Арнаут вглядывался ему в лицо до зеленых пятен в глазах. Пытаясь разглядеть, что это все-таки не страшный монах из Фанжо. Не может он все время вокруг этого замка ошиваться. Проповедники — люди занятые, подолгу на месте не сидят. А тот, с кровавыми ногами, вообще умер уже, наверное. Он же совсем больной был, еле стоял, с чего бы ему год назад и не скончаться где-нибудь.
Длинный нос, темные глаза, лохматые брови. Лицо худое, какое-то безвозрастное. Узкий подбородок порос светлой, не особенно опрятной бородой. Слегка ссутулившись, ломал монах Арнаутову серую краюху, и по щекам его лежали две глубокие, ярко-темные при неверном свете морщины. Арнаут смотрел и смотрел, стараясь убедить себя, что это не сумасшедший проповедник, сломавший разум Старцу Понсию. Но увы ему — знал уже, что это так.
Монах и монах, по меньшей мере, сейчас он пользуется Арнаутовым гостеприимством. Ест его хлеб, зависит от него. Весь подобравшись, чтобы чуть что — выпрямиться как тетива, смотрел юноша на длинные, сильные, удивительно красивые пальцы его рук, преломляющие хлеб. Человек. Всего-то человек, голодный, усталый, и, похоже, не слишком-то молодой. Прямо скажем — почти старый. Преломил серую мякоть с благоговейным почтением, перекрестил, большую часть подал своему спутнику (тот взял аккуратно, как освященную гостию, но не выдержал — так и вцепился молодыми кастильскими зубами.) А старший так и держит в горсти свой кусочек — ласково, как птенца или котенка, хрипловато выговаривая Арнауту такие слова благодарности, что того даже в краску бросило.
— Да ладно вам, — неловко сказал он, делая осторожную отмашку рукой (ничего вашего не хочу, даже спасиба). — Хлеб-то так себе, с отрубями. Сыра не предлагаю, уже сам съел.
В груди его в кои-то веки зашевелился теплый маленький зверь, любопытство. И смутное удовольствие, в котором он пока не признавался самому себе — приятно облагодетельствовать страшного проповедника. Давай, ешь себе. Подаю на бедность, а не на ересь поповскую… Поп!