Она, добежав до приставленной к повети лестнице, крепко вцепилась в ступеньки из жердей.
— Убьют… разорят… — с сухим кашлем вытянула она. — Ты как думаешь, Кирилл Михеич?
Кирилл Михеич, ковыряя носком прелую солому, спросил:
— Мне почем знать?
От ворот подвинулись дочери Пожиловой — Лариса и Зоя, обе в мать: широкогрудые, с крестьянским тяжелым и объемистым мясом.
— Я что могу сделать. — Он подумал про сидевшего в мастерской Артюшку и добавил громко: — У меня самого шея сковырена. Ведь не вы убили? Нечего бояться, на то суд.
— Нету суда.
Дочери в голос повторили то же и даже взялись за руки. Пожилова, прижимая щеку к жерди, заплакала. Кирилл Михеичу неловко было смотреть на них вниз с повети, да и отсюда почему-то нужно было их утешать…
— Пройдет.
— Лежит он в десяти саженях и пулей-то ко мне повернут.
— Какой пулей?
— Дырой в шее. Франциск и заметил первый. Толку никакого не было, знать притащили убитого… Говорят: из твоей мельницы стреляли.
Франциск — пленный итальянец — жил на мельнице не то за доверенного, не то за хозяина. Пожилова везде водила его с собой и все оправляла черные напомаженные волосы на его голове. Рассказывали о частых ссорах матери с дочерями из-за итальянца.
— На допросе была. Только что поручителей нашли голяков, отпустили. Заступись.
— Большевик я, что ль?..
— Не большевик, а перед Запусом-то походатайствуй. Некому стрелять. Сожгут еще мельницу. А тут ветер в крыло, робить надо. Скажи ты, ради Бога…
— Ничего я не могу. У меня все тело болит.
Он, чтоб не глядеть на женщин, посмотрел вверх на зеленую крышу флигелька, на новую постройку, на засохшие ямы известки и вдруг до тошноты понял, что это уходит как старая изветшалая одежда.
Кирилл Михеич сел на поветь, прямо в прелое хрупкое сено и больше не слышал, что говорили женщины.
Он, вяло сгибая мускулы, спускался, и на земле как будто стало легче. Мигали сухожилья у пятки, а во всем теле словно там на повети на него опрокинулся и дом, постройка… выдавило…
Фиоза Семеновна, подавая связанного петуха, сказала:
— Заруби. Да крылья не распусти, вырвется… Чего губа-то дрожит, все блажишь?
Кирилл Михеич подтянул бородку.
— Уйди… Топор надо.
Маленький солдатский топорик принесла Олимпиада. Как-то притиснув его одной кистью, вонзила в бревно. Пощупала на бревне смолу, присела рядом с топором. Кирилл Михеич с петухом под мышкой стоял перед ней.
— Казаки восстанье подняли, слышал? — как будто недоумевая, сказала она.
— Ничего не знаю.
Олимпиада кончиками пальцев погладила обух топора:
— Все шерсть бьете. Шерсто-обиты!.. В Лебяжьем восстанье. Наших перестреляют.
— В Ле-ебяжьем.
Олимпиада передразнила:
— Бя-я… Бякаете тут. У тебя кирпичные заводы не отняли? Отымут. Портки последни отымут, так и знай.
— Изничтожут их.
— Кто? Уж не ты ли?
— Хоть бы и я?
— Шерсто-биты!.. На бабе верхом. Запус-то тебе глаза пальцем выдавит, смолчишь. Восстанье поедет подавлять. От Лебяжья, говорит, угли останутся.
— Врет.
— Переври лучше. Когда бороду тебе спалят, поверишь. И то скажешь, может не так…
Кирилл Михеич отчаянно взмахнул петухом и крикнул:
— Да я-то при чем? Что вы все на меня навязались? Что у меня голова-то колокольня, каждый приходит и звонит!
Он рухнул перед бревном на колени и, вытирая о петуха вспотевшее лицо, выговорил:
— Давай топор.
Олимпиада, щупая пальцем острие, проговорила словно с неохотой:
— А ты его топором.
— Ково?
Она наклонилась к самой сапфирно-фиолетовой шее петуха и, прикрывая пальцем розовое птичье веко, сказала:
— Запуса.
Кирилл Михеич вытолкнул из-под мышки петуха, протягивая его шею к бревну.
— Не болтай глупостев, — сказал он недовольно.
— Вот так!
Она наклонилась к петуху и вдруг разом перекусила ему горло. Сплевывая со смуглых и пушистых губ кровь, пошла и крикнула через открытое окно, в кухню:
— Фиеза, возьми петуха — мужик-то зарубил ведь…
Поликарпыч починил телегу, прибив на переломившуюся грядку — дубовую планку; исправил в колодце ворот и съездил на завод узнать, работают ли кирпичи. Киргизы, оказалось, работали. Поликарпыч очень обрадовался.
Кирилл Михеич стоял у мастерской. Пальцы в кармане пиджака шевелились как спрятанные щенята…
— К чему ты все?
— А что?
— Робишь.
— Ну?
— Отымут.
Поликарпыч, не думая, ответил:
— Сгодится.
Запахло смолой откуда-то. У соседей в ограде запиликали на гармошке. Кирилл Михеич поглядел на отца и подумал:
«Сказать разве».
И он сказал:
— Прятать надо.
Поликарпыч, завертывая папироску в прокуренных коричневато-синих пальцах, отозвался:
— Ты и ране говорил.
Кирилл Михеич удивился.
— Не помню.
— Говорил. Только ничего, поди, у них не выдет.
— У кого?
— У этих, у парней-то с пароходу. Матросы пропьются и забудут. А молодой-то, должно, все больше насчет баб, а?
— Ты места подыщи, — сказал Кирилл Михеич тихо.
Поликарпыч клюнулся к земле и вдруг, точно поверив во что, утих, одернул рубаху. Провел сына в мастерскую. Здесь часто поднося к его носу пахнущие кислой шерстью ладони, тепло дышал в щеку: