Профессор не ходил теперь хмурым и раздраженным. Он развил кипучую деятельность. Зачем-то собрал путеукладчиков и долго расспрашивал, что за характер у Ивана Сибирякова. Горяч ли, спокоен? Любит ли трудиться или с ленцой? Как относится к развлечениям? И даже — какие танцы предпочитает танцевать: быстрые или медленные. Выяснив все это, профессор применил к тяжелобольному человеку, раздавленному физически и морально, свою систему исцеления, приводившую в ужас врачей леспромхозовской больницы. Разрешил неограниченное и долгосрочное посещение больного. Приказал поставить в палату радиолу. Перед обедом ежедневно, несмотря на свирепый мороз, Каштана, закутанного в одеяло, выносили в больничный двор на часовую прогулку.
— Вы утверждаете, что ему нужен покой?! — кричал он сомневавшимся в таком методе лечения врачам. — Консервативное заблуждение! Чушь! Покой нужен живым мертвецам. Вы не учитываете деятельного характера этого парня. Покой для него — яд!
Выходил из смертельного кризиса сын — и словно оживала мать, исчезала мутная тоска в глазах.
— Иван Степаныч мой крепкий, что камень, весь в отца, покойника, пошел, — оживленно делилась она своими думами. — Степана-то Тимофеича медведь пять раз в глухомани ломал, живого места не осталось, да взять не мог.
Бледное, как после болезни, Любино лицо вновь заиграло румянцем, и когда она после уроков приезжала из Дивного, к больнице не шла, а бежала.
Из Дивного в леспромхозовскую больницу навестить Каштана приезжали целыми делегациями. Несколько раз появлялись Грибовы — отец, мать и пацаненок, дорогой ценой спасенный от страшной смерти. Пацана, Сережку, родители нарекли новым именем — Ваней.
Как-то Люба вышла из палаты сильно взволнованная, со слезами на глазах. На вопрос Эрнеста: «Что случилось?» — не ответила и, всхлипнув, побежала вон из больницы. Встревоженные парни гурьбой ввалились в палату.
Каштан полулежал, обложенный подушками, чужими, какими-то стальными глазами глядя в одну точку на стене, играл желваками.
— В чем дело, Ваня? — спросил Эрнест.
— То нас двоих касается, — хмуро отмахнулся бригадир. — Да и вам знать не мешает: другая мне сердцу люба. Ну, прямо и выложил ей.
Сказал — и отвернулся к стене.
— Не дурил бы ты, Ваня, — осторожно сказал Эрнест.
— Жених одноногий… Тьфу! Уйдите! Больно тяжко мне сейчас…
Люба не приезжала из Дивного два дня. Появилась она в леспромхозе, когда узнала, что профессор увозит Каштана в свою клинику. Санитарный вертолет должен был переправить больного и врача до поселка, в котором находился аэродром.
Ярким солнечным днем вертолет приземлился на таежной поляне-пятачке, недалеко от больницы. Носилки с Каштаном несли, ехать по колдобистой дороге было рискованно: резкие толчки причинили бы бригадиру лишние страдания.
Хотя мороз и не отпускал, но в воздухе был новый запах, особенно легкий. Это был запах близкой весны.
Эрнест шел в изголовье Каштана. Следом семенила мать; она улетала вместе с сыном. Справа шагала Люба, заботливо поправляла съезжавшее с носилок одеяло.
На таежной поляне, весь бело-сверкающий от осевшего бурана, поднятого винтом, замер вертолет. Возле машины стояли пилоты в меховых летных костюмах, кожаных шлемах и теплейших собачьих унтах, перехваченных в щиколотках и ниже колен ремнями. Они приняли у парней носилки.
Иннокентий Кузьмич подошел к матери Каштана, трижды поцеловал ее.
— Спасибо тебе, мать, за сына, — сказал он. — На таких, как Иван, Россия стоит.
— Вы б лучше не благодарили, — тихо отозвалась мать. — Вы б лучше…
Не сказав более ничего, она неумело полезла в распахнутую дверцу вертолета.
Дмитрий подошел к бригадиру.
— Ну, поезжай, — сказал он. — Верю: вернешься. Не один километр мы с тобой еще уложим.
— «Посмотрим», сказал слепой, — криво усмехнулся бригадир.
— Каштан, — волнуясь, сказал Толька, зачем-то снял рукавицы и начал бесцельно теребить их. — А ведь Маресьеву тяжелее было… Или вот недавно «Комсомолка» о моряке писала. Ног лишился, а корабль так и не покинул…
— Ну, парни, прощайте, — пропустив мимо ушей Толькины слова, сказал бригадир.
Пилоты начали осторожно заносить носилки в багажное отделение. Люба склонилась, хотела поцеловать Каштана. Он упрямо мотнул головою, увернулся от поцелуя и молча сжал здоровой рукою ее руку.
Последним к машине направился профессор.
Вертолет взревел, завис над взвихрившимся снежным облаком и боком, как норовистый конь, взмыл над заснеженными вершинами сопок.
XXI
В первом своем письме из клиники Каштан сообщал, что ему сделали четыре операции. Потом было еще письмо, полное отчаяния: «Сегодня поутру примерил протез, поднялся и грохнулся на пол. Боль такая, будто в ногу работающую электродрель с толстым сверлом с размаху вогнали. Не возьму в толк, парни, как это люди на протезах ходят? Да вдобавок кто ноги с коленкой лишился?
Скучаю я по стройке нашей страшно, но видать, не стоять мне больше с ломиком у путеукладчика, не дышать прокреозоченными шпалами — слаще запаха для меня нет. Ну, да что у кого на роду написано. Сроблю колотушку, в Перезвонах авось в сторожа определюсь…»