Мастерская Бахлул-заде была попросту обширный застекленный чердак блочного состарившегося дома. Дверь была нараспашку, я стукнул для порядка костяшкой пальца по косяку, и мы вошли.
На первый взгляд помещение выглядело пустым. Только несколько заляпанных краской мольбертов валялись на дощатом полу. Потом я увидал: не нарушая этой пустоты, у окна справа, на прикрытом ковром матрасе сидел худой старик, как бы помещенный между собственных торчащих вверх острых коленей. Перед ним, через низенький столик, расположился на скамье мужчина помоложе. Они разговаривали и пили чай.
Старик повернул худое черное лицо, из которого редкими седыми клочками торчала борода, и приветствовал нас по-азербайджански. Это и был Бахлул-заде. Он протянул для пожатия руки и указал на скамейку.
Говорил он по-русски плохо, с ужасным акцентом, усугубленным отсутствием зубов: при каждом слове младенческая верхняя десна открывалась, ярко розовея на коричневом морщинистом лице. Глаза у него были светлые, прозрачные, с легкой желтизной.
Бахлул-заде говорил о поездках в горы, о своих друзьях и о том, что болел недавно и перенес операцию – поэтому он кутал поясницу в какую-то синюю тряпку, не то шаль. Что встает рано и в мастерскую приходит чуть свет. Вспоминал, как повздорил с каким-то большим здешним начальником, а потом его уговаривали принять республиканскую премию, а он не хотел. Говорил о своей свободе: по-птичьему природной, как простые потребности в пище, чае, в красках и карандашах – в том, чего почти нельзя у человека отнять.
Пока он рассказывал, я разглядел мастерскую. Мебели почти не было. Прямо на полу лежала еще не высохшая палитра. Угол уставляли банки с краской, водой, какими-то пересохшими, рассыпающимися в прах скелетами неведомо когда принесенных цветов и целый архипелаг налепленных на доску расползшихся свечных огарков. Стены во многих местах сплошь покрывали рисунки, записи, телефонные номера. Одну сторону занимали стояки с холстами. Некоторые из них были повернуты к нам лицом. Они были написаны чистыми яркими красками, казалось, всего тремя – голубой, белой и алой. Полосатые от длинных узких мазков, они рябили и били в глаза горным солнцем. Они сверкали голубым чудом в этой неуютной, запущенной мастерской.
Бахлул-заде звал заходить в любое время, и я еще побывал у него перед отъездом в Ленкорань. Разговаривали, смотрели картины, пили чай. Старик выбрал мне в подарок маленький пейзаж на картоне. Я что-то хорошее сказал о его натюрмортах, и он обрадовался: «Тогда не надо пейзаж. Все пишут о моих пейзажах, никто о натюрмортах, а они тоже хорошие! Я специально для тебя напишу и отошлю в Москву. Вот на этом картоне, – он показал картон. – Скоро появятся гранаты, виноград… Это будет красивый, яркий натюрморт!»
И мы расстались, договорившись, как мне передадут картину.
Но я не получил ее. Двумя месяцами позже Бахлул-заде умер в онкологической клинике, не доживя до повторной операции.
В провинции пишущий человек из Москвы – что-то вроде начальника. Нам дали машину с шофером. Его зовут Биюк-ага.
Большой любитель пожестикулировать и покритиковать начальство, он независим, сметлив, общителен и в меру жуликоват. Словом, классический бакинец.
Он взял над нами почтительное шефство.