В моей жизни были ночи, когда я плакала навзрыд и казалось, выплачу все глаза. Были и другие, когда наслаждение оказывалось столь сильным, что превращалось в квинтэссенцию наслаждения. Еще были ночи, как эта, когда я просто не спала, а лежала в темноте с широко раскрытыми глазами и пыталась понять. Я снова чувствовала тяжесть сидящего у меня на коленях маленького Джио. Думала о моих друзьях, об Анни, о д’Оревильи, людях необычных, ни на кого не похожих, но живущих в согласии с собой. Сестра и дядя, мое утешение, моя семья, самые близкие мне люди.
Я вспоминала маму, склоненную над своим роялем. С каждым днем я скучаю по ней все больше, и легче мне не становится. Я вспоминаю единственного мужчину, которого любила в своей жизни, но когда настал момент протянуть руку и взять его, я от него отказалась. Вспоминаю ревность, которая пронзала меня, когда Миколь кормила грудью Джио. Я так и не знаю, любили мы с ней друг друга или ненавидели, — а может, и то и другое вместе.
Судили меня в исправительном суде [8]. Зал заседаний походил на столовую в старом загородном доме или на алтарь заброшенной церкви. На дальней стене медальон с изображением женщины со взбитыми волосами и босыми ногами, держащей в одной руке книгу, а в другой — положенный на книгу меч. Она смотрела скорее на орнамент потолка, чем на то, что происходило в зале. Два огромных полусферических светильника из молочно-матового стекла распространяли бледный свет, в котором мы все напоминали неумелых и растерянных актеров, плохо знающих свои роли. Судья произнес мое имя, я подошла к барьеру. Начало я помню:
— Вы Эмманюэль Адриансен?
— Да, но все называют меня Эммой, господин судья.
— Мадам, вы обвиняетесь…
Все остальное как-то стерлось в памяти. Я не сводила глаз с больших часов, на которых было начертано
***
Моя сегодняшняя бессонная ночь мне не в тягость. Против пережитых невзгод лучшее лекарство — воспоминания и размышления. На рассвете, едва я набросила халат, раздался телефонный звонок. У Гранденов, моих соседей, — событие: кобыла рожает. Здоровенная першеронка, белобрысая, как поле овса. Фермер извинился, что поднял меня в такую рань, да еще в субботу. Он мялся, я ждала. Наконец он откашлялся и с усилием произнес: роды, пожалуй, будут нелегкие. Для него это была очень длинная речь.
Я хорошо знаю Гранденов. Их четверо: муж, жена и двое сыновей. Мальчишки у них крепкие и похожи между собой: глазищи большие, темно-синие, едва не черные, загорелые лица с крупными чертами и русый еж волос на голове, сходящий на нет на затылке и над ушами. Они никогда не тянут ко мне лицо для поцелуя, как это делают другие дети. Тем лучше, мне всегда не по себе от этих принудительных лобзаний. От фермеров обычно пахнет табаком, перегаром, застоявшимся кофе и потом длинных утомительных дней. Так что я особо ценю их искренние рукопожатия.
Мать семейства — мягкая, круглая, полная, она носит фартуки, делающие ее похожей на фермершу из американской глубинки. Впрочем, все Грандены будто сошли с американских фотографий, из того фоторепортажа, что был сделан в день похорон Роберта Кеннеди. Траурный поезд, следуя из Нью-Йорка в Вашингтон, пересек тогда пять штатов. Двигался он медленно, и по дороге вся Америка Фолкнера, Джима Харрисона и Кормака Маккарти выстроилась вдоль железной дороги по стойке “смирно”. Сняв шляпы, мужчины провожали глазами уходящую мечту о светлом будущем, которую обещали соотечественникам братья Кеннеди. Фотограф Пол Фаско сделал тогда без малого две тысячи кадров, высунувшись из окна поезда. К концу дня он сидел, сунув обессилевшие руки в ведро со льдом, — но зато в его аппарате остались снимки всех этих плачущих людей: мальчишек, размахивающих американским флагом, девушек, бросающих цветы, солдат в форме, вытянувшихся в струнку, прижимающих ладонь ко лбу в нескончаемом военном приветствии.
Кобыла, рожавшая впервые, тяжело дышала. Время от времени она подавала голос, но это не было обычное радостное ржание, которым она отвечает на сигналы моего автомобиля, когда я проезжаю мимо.