Улыбка расплывалась в ее глазах и затем снова обретала четкость. Дороти чувствовала себя ужасно. В комнате жутко воняло — как из открытого сточного люка, — и при виде Дрейка она решила, что так дурно пахнет либо от него, либо от стоявшего рядом невероятно сутулого, прямо-таки горбатого человека, который искоса рассматривал ее — так, будто видел в девушке какой-то любопытный образчик фауны, не более. Затем Дороти потеряла интерес к ним обоим, погрузившись в себя и в свою головную боль. Вскоре она ощутила настоятельную потребность коснуться волос за ухом, которые, будучи прижаты к подушке, казались слипшимися от засохшей крови. Ее ударили по голове! Кое-что сохранилось в памяти. И все же она определенно не в больничной палате. Обрывки воспоминаний теснились в сознании, вращаясь и перекручиваясь, пока не соединились в единое целое, подобно кусочкам головоломки: Джек лежит без сознания на брусчатке площади Сент-Джеймс, она борется с человеком в измятом цилиндре, снова и снова визжит какая-то женщина, ее дети глазеют на дерущихся, и… после этого — ничего.
Дороти попыталась приподняться, опершись на левый локоть, и ткнуть кулаком правой в плавающее перед нею ненавистное лицо. Ничего не вышло. Девушка не могла двинуться: ее надежно привязали к кровати простыней. Ненавистное лицо хохотнуло. Рука вынула изо рта сигару, и незнакомец заговорил:
— То, что нужно. Она мне все возместит, причем в двойном размере! — лицо хохотнуло снова. — Успокой ее.
Отдав этот приказ, лицо выплыло из поля зрения.
Над Дороти склонился горбун с полной чашкой лиловой жидкости в руке. Простыня ненадолго ослабла, и лысоватый человек в черном сюртуке дернул тряпку вперед, заставив девушку привстать на локтях. У Дороти просто не было сил для борьбы. Она выпила водянистый, горький отвар и очень скоро окунулась во тьму.
Лэнгдон Сент-Ив силился распилить на части котлету, имевшую консистенцию сапожной подошвы. Серое мясо лежало свернутым куском дубленой шкуры между вареным картофелем и набором гороховых стручков с большой палец длиной. Соус
Отодвинув опостылевшую тарелку, он прислушался к монотонному голосу сидевшего напротив докучливого джентльмена в очках — тот вгрызался в свою котлету без особых эмоций, словно полагая прием пищи простым удовлетворением телесных нужд. С аналогичным равнодушием он мог бы употребить блюдо, состоящее из веток и листьев. Говорил он с Сент-Ивом, деловито смачивая слюной телятину и горошек — чавк, чавк, чавк, — как машина, перемалывающая камень в крошку.
— Пищеварение, — вещал он, неустанно работая челюстями, — суть капризный процесс. Соки, секреция и все такое прочее. Требуется изрядное количество производимых желудком химикалий, чтобы растворить твердый кусочек пищи, наподобие этого вот горошка.
И он продемонстрировал Сент-Иву горошину — так, словно этот крохотный предмет являл собой целый восхитительный мирок, который им двоим предстояло тщательно исследовать.
— Биология никогда не была моей сильной стороной, — признал Сент-Ив, не выносивший гороха ни в каком виде.
Его собеседник отправил горошину в рот, где тут же и перемолол.
— Галлоны телесных жидкостей, — заметил он, — производятся, так сказать, за счет значительных расходов для организма. Сейчас эта самая горошина, превращенная в кашицу, уже готовится к выводу из системы десятой частью желудочно-кишечных соков…