Вынув из «дипломата» другую, еще более элегантную записную книжку, он вырывает из нее чистый листок и нервно пишет на нем три фамилии и три номера телефона. Эти фамилии его партнеров мне знакомы: я встречал их на страницах центральных газет. Внимательно вглядываюсь в его глаза — они холодны, но спокойны и разумны… он вовсе не пытается меня запугать.
Беру листок, складываю вдвое и прячу в свой потертый бумажник из искусственной кожи. Сравнивая себя с другими, порой становишься мстительным.
— Имеете ли вы личную автомашину?
— Да, уже семь лет у меня свой «пежо-504» голубого цвета.
Огорченно вздыхаю и останавливаю его руку, собирающуюся долить виски в мой стакан, выпучившийся, как глаз циклопа.
— У вас есть и служебная «волга» черного цвета, не так ли? Вы не могли бы сказать мне ее номер?
Он чувствует мое волнение, на миг хмурится, потом соображает, что я тоже не пытаюсь его запугивать, и напрягает память:
— Я не совсем уверен… думаю, что С-3613 ЛК.
С математикой я всегда был в неладах, но сейчас под благотворным влиянием виски мигом подсчитываю: тридцать шесть плюс тринадцать равно
— Товарищ Панайотов, вы уверены, что в последние месяцы не встречались с Бабаколевым?
Его лицо остается все таким же холодным, как мрамор, но пальцы, держащие стакан, нервно подрагивают.
— Я уже ответил на этот вопрос.
— А случайно вы не уступали служебную «волгу» кому-либо?
— Вы должны спросить об этом моего шофера.
— Как вы считаете, — я смотрю ему прямо в глаза, но он спокойно выдерживает мой взгляд, — могла ли ваша дочь Жанна видеться с Бабаколевым?
— Не думаю, полковник Евтимов… Жанна уехала в Брюссель еще в середине ноября прошлого года.
Панайотов демонстративно убирает свои дорогие записные книжки в «дипломат», показывая тем самым, что дальнейшее гостеприимство ему в тягость, деликатно намекая, что мне пора уходить.
— Спасибо за угощение, — тепло благодарю я. — Если что-нибудь вспомните, позвоните мне, пожалуйста!
Кладу на столик свою пожелтевшую визитную карточку и встаю с кресла. От виски или от того, что я узнал, меня слегка заносит в сторону, но я тут же беру себя в руки и твердым шагом иду к двери. В прихожей мы сдержанно пожимаем друг другу руки — этот дружелюбный жест отражается в зеркалах, и я снова испытываю чувство, что мы с Панайотовым в чем-то похожи друг на друга, что он тоже всю жизнь бессознательно и терпеливо создавал свою несвободу.
— Простите… у меня есть друг, который покупает себе одежду и обувь в магазине «Гигант»… Эти мокасины оттуда?
Панайотов не обижается, и я впервые слышу, как он смеется.
— Как и у богоравного Ахилла, мое уязвимое место — ноги. Когда мне было восемь лет, я носил ботинки отца… А мокасины я купил в Вене.
— У моего друга большие трудности с обувью… он носит сорок восьмой размер.
— О, ему еще хуже, чем мне… У меня сорок седьмой.
— Плохо, — говорю я совершенно искренне, — слишком много совпадений!
— Извините, не понял?
— С тех пор, как я вышел на пенсию, у меня появилась привычка думать вслух, — поясняю небрежно и направляюсь к лестнице. Когда я выхожу из подъезда, запах свежей краски еще долго меня преследует.
— Засуха! — мрачно произносит Шеф, и на мгновение мне кажется, что я нахожусь в «Долине умирающих львов». Он надел свои телескопические очки, но по-прежнему меня не видит, так как уставился в окно, на унылые голые деревья тюремного палисадника. Это самый ухоженный палисадник в Софии, его тенистые дорожки посыпаны речным песком, весной и летом в нем цветут экзотические цветы, которые лелеют и холят, ибо они наиболее представительный атрибут несвободы, та праздничная и невозможная красота, которую каждый носит в душе, — красота, огороженная надменной и неприступной каменной стеной.
— А как у тебя, Евтимов?
— Засуха! — отвечаю меланхолично.
— Значит, ничего?
— Лучше ничего, чем никогда! — по-старинке острю я.
— Так-так, — резко говорит Шеф, — надо и мне выйти на пенсию, чтобы овладеть твоим детским чувством юмора! Одним словом, Гончая лает, а караван идет.
— Караван не идет молча… мы беседуем подробно и обстоятельно с подследственным Илиевым. Он рассказывает мне то же, что рассказал и лейтенанту Ташеву. Теперь я узнал, что он испытывает известную долю ненависти к человеческой доброте.
— Он прав, — Шеф хрустит пальцами. — С некоторых пор я тоже испытываю такую ненависть.