Читаем Гончая. Гончая против Гончей полностью

Мне казалось, что на диване плачет моя внучка или маленькая Вера, двадцать лет назад. Она обычно сворачивалась так в клубок, когда получала в школе четверку: Вера была амбициозным и самоотверженным ребенком, такой она осталась и в браке с Симеоном. Я не мог понять их вечного конфликта: они ругались постоянно и ожесточенно, порой я думал, что их споры своего рода допинг и что они оба, подобно мазохистам, получают от этого какое-то удовлетворение. Им нужно было выплеснуть свое раздражение, чтобы тем самым вернуть душевное равновесие. Да, но, как сказал тот друг, психиатр, при наркомании прежние дозы уже не спасают. Их взаимные упреки уже не имели смысла, поскольку они повторялись. Супругам не удавалось найти выхода собственным чувствам, и тогда пришла пора действий. Симеон стал задерживаться, возвращался пьяным, принося с собой тепло чужого дома; Вера ждала его до полуночи, я просто чувствовал ее бессонницу и бдение над несуществующим домашним очагом. Я представлял себе ее болезненное смирение и тоску одинокой женщины, а также ее стиснутые губы и те обвинения, которые она с наслаждением придумывала до глубокой ночи. Должно быть, ее слова походили на увесистые булыжники, которые она швыряла в мужа с остервенением и злобой, как только он появлялся на пороге.

Я знаю, что Вера любила Симеона, но ее раздражала его удивительная беспечность, та легкость, с которой он преодолевал трудности в жизни; ее, наверное, раздражало в нем все: то, что он небритый, что допоздна спит, что в душе презирает вязаные салфеточки моей жены, тяжелую старомодную мебель, к которой мы привыкли, шлепанцы перед каждой из комнат и нашу чиновничью привычку вставать в шесть часов утра. Симеон не любил праздники, потому что их приходилось встречать вместе с нами. На Новый год, на Первое мая и Девятое сентября он напивался, на его лице играла саркастическая ухмылка, а моя жена с видом оскорбленной матери одаривала его молчаливым презрением. Однажды он сказал нечто такое, что привело меня в ужас. Я вернулся с ночного дежурства. Симеон пил всю ночь в гостиной, вытянувшись в кресле перед невыключенным телевизором, загипнотизированный ярким потрескивающим экраном, с бегающими по нему черными полосами и точками, которые, казалось, означали зов высшего разума и далеких обитаемых планет. «Вы верите, что ваша дочь несчастна, — сказал он тихо. — Именно поэтому я не могу вам простить и не прощу никогда!»

Беспорядок, который Симеон вносил своим присутствием, казался забавным и милым. Он появлялся в гостиной и переворачивал все вверх дном. Когда он усаживался за кухонный стол, строй накрахмаленных салфеток и расставленных приборов распадался. Застав нас в привычном молчании, он обрушивал поток восторженных слов, отчего мы вздрагивали. Он действительно был очарователен, приветлив, но в его очаровании таилась агрессивность, я бы даже сказал — враждебная искренность. Наверное, так же как Искренов, он мечтал о свободе, но о свободе жестокой, которая унижает людей и делает их подвластными его сиюминутному настроению. Своей бьющей через край энергией Симеон напоминал сосуд, из которого все время выплескивается его содержимое.

Вера заботилась о нем как о ребенке, холила, хотела знать все его привычки, но он постоянно менялся. Она свято верила в то, что он незаурядная личность, благоговела перед его талантом и ненавидела его, потому что подлинный талант, подобно природной стихии, таит в себе разрушительную, могущественную силу. Вера хотела, чтобы он оставался самим собой, но чтобы и принадлежал ей, как будто человек может быть одновременно одет в официальный костюм и в домашний халат. Она боготворила Симеона и ненавидела его, защищала его и постоянно нам жаловалась, возвеличивала и пыталась принизить, называла «умницей» и «пьянью», покупала ему алкоголь и не давала пить, выливая в мойку последний бокал, который был ему нужен больше всего.

Мария не скрывала своей неприязни к Симеону. А мне он нравился. Этот тридцатипятилетний шалопай поражал меня, он всегда казался необыкновенным, искренне счастливым или несчастным, для него не существовало запрета, который я, бедный чиновник, обратил в культ. Симеон преодолел барьер, который я на протяжении всей жизни возводил с упорством каменщика, забывшего о смысле и предназначении своего дела. Неужели я, патетичный сухарь, почти бесчувственный и утвердившийся в представлении окружающих как моральный инвалид, был нравственным? Симеон имел свою непонятную, загадочную мораль, меня же отождествляли с необходимой моралью, и я был правилом, в то время как он — исключением. «И Вера тоже верит, что несчастна со мной, — пробормотал он в то хмурое мартовское утро, — вот почему я ей не могу простить и никогда не прощу!»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже