Но в этом письме есть нечто, что не под силу моему бедному воображению. Восклицая, как древний полководец: «Жребий брошен!», Анелия подло впутывает и детей. Она мечтает испытать удовлетворение, когда дети откажутся от собственного отца. Разумеется, она их спасает благодаря своей инициативе развестись и благодаря изощренному способу объявить меня «живым трупом», чем-то существующим и в то же время нереальным и безмолвным, как трава. Таким образом, я буду наказан, но самое главное — я должен буду гордиться ее подвигом, готовностью бросить меня. Она бы хотела, чтоб я испытывал тихую радость перед перспективой потерять все, и даже свое законное право быть отцом.
Возможно, мой сын и плачет по вечерам; вполне вероятно, что моя дочь уже два месяца не посещает лекций; я представляю себе их стыд и позор, который обрекает невиновного на страдания… Но я убежден, гражданин следователь, что они ждут меня, что, перенеся великое горе, они будут терпеливо меня ждать десять, пятнадцать лет, а может, и больше. Потому что по воле неведомых нравственных законов боль не только отвращает их от меня,
Я умышленно не процитировал раньше заключительную фразу из письма моей благодетельной супруги, обозначенную в самом углу претенциозным «P. S.»: «Прошу тебя, уведоми Марианну и Кирилла, что ты сознательно и добровольно отказываешься от них. Только так ты их спасешь!» Руководствуясь эгоистическими соображениями, торопясь спасти дачу и машину, эту полусгнившую консервную банку, она способна лишить детей
Вчера, гражданин следователь, я впервые ощутил всю мерзость тюрьмы с ее железными решетками, которые связывают нас не только физически, но и морально с несвободой. Я не могу сопротивляться, а следовательно — быть нравственным. И все равно у меня есть способ сохранить себя как свободную личность: я не буду писать ответ, короткий, бесстрастный и подтверждающий мой отказ от отцовства. Я не желаю отнимать у детей право выбора, пусть они сами выбирают — или меня, с позором и очищающими душу страданиями, или свою мать, со спасенной дачей и ржавой машиной! Им будет трудно и, думаю, страшно…
Вы меня удивляете, гражданин следователь: всегда вы возвращаетесь в нашем разговоре к фактам, которые вам известны и которые я давно признал. Ваше трудолюбие меня вдохновляет, но порой и беспокоит — оно позволяет мне часто с вами встречаться и в то же время заставляет вспоминать кое-какие подробности, мельчайшие детали, которые я пропустил из-за небрежности или из-за антипатии к вашему юному коллеге Карапетрову. Мне действительно хочется вам помочь; но я начинаю понимать, что вам не нужны мои показания, что они вам безынтересны по той простой причине, что дела о ПО «Явор», несмотря на ваше похвальное упорство, уже не существует. Оно закончилось не в мою пользу. Тогда зачем вы меня допрашиваете с усердием архивариуса? Вы деликатно молчите… Вы делаете свое дело? Выискиваете в материалах нюансы, которые и без вашего теперешнего участия дают суду полное основание влепить мне не меньше пятнадцати лет?
Извините меня за наглость, но я уже несколько дней жажду кое-чем с вами поделиться. Хотя я всю жизнь занимался древесными материалами и мебелью, я человек наблюдательный. Вы же — человек, в котором доминирует стремление все упорядочивать. Я чувствую, как вы ежечасно меня подгоняете по своему образцу, как мысленно раскладываете меня по полочкам и приклеиваете ярлыки.