Читаем Гончаров без глянца полностью

Дом у нас был, что называется, полная чаша, как, впрочем, было почти у всех семейных людей в провинции, не имевших поблизости деревни. Большой двор, даже два двора, со многими постройками: людскими, конюшнями, хлевами, сараями, амбарами, птичником и баней. Свои лошади, коровы, даже козы и бараны, куры, утки — все это населяло оба двора. Амбары, погреба, ледники переполнены были запасами муки, разного пшена и всяческой провизии для продовольствия нашего и обширной Дворни. Словом, целое имение, деревня.

Гавриил Никитич Потанин:

Иван Александрович говорит, что двор отца был загроможден постройками, да иначе и быть не могло: в нем жили две большие дворни — хозяина и постояльца, бегали цесарки, павлины и т. п. Старый слуга Гончарова мне говорил, что у каждого дворового была еще своя потеха: кто держал голубей, кто собак, кто заводил ворона или ястреба — «значит, всякий по своему скусу; а благородные пташки, канареечки али соловушки, ну те уж там висели, в барских комнатах, потешали господ». <…> После пожара 1864 года дом этот был продан и поступил во владение немца, изменившего совершенно характер и архитектуру старинного здания.

Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:

Мать наша любила нас не той сентиментальной, животной любовью, которая горячими ласками, баловством, потворством, угодливостью детским капризам портит детей. Она умно любила, неослабно следила за каждым нашим шагом и со строгой справедливостью разделяла свою материнскую любовь на всех четырех. Она была взыскательна и не пропускала без наказания или замечания ни одной шалости, особенно если видела, что в шалости кроется будущий порок, — тогда она была неумолима.

Гавриил Никитич Потанин:

Особенно трогательны и задушевны были беседы Ивана Александровича с матерью, когда он напоминал ей свое резвое, шаловливое детство. Сидит грустный, задумчивый и вдруг начнет весело:

— А помнишь, мама, как я выпрыгнул из-под куста и выстрелил в тебя хлопушкой?

— Ох, сорванец! Ты уж лучше не напоминай мне твоих проказ! Я, Ваня, так тогда испугалась, что плакала от истерики.

— Ну, прости, мама! Я теперь за тебя поплачу, хочешь?..

— Ну, ну, полно дурить и рожу строить, — вишь, точно настоящий актер.

Авдотья Матвеевна матерински смеется, глядя на милого актера, который мастерски, по-актерски плачет.

— А помнишь, мама, как ты стащила меня за ухо с дерева, точно птицу за хохол?

— Ну, какая там птица с ушами! Просто нужно было тебя наказать! Помнишь, я думаю, какой ты был тогда маленький клопик, едва по земле ползал, и вдруг увидала тебя на дереве, — у меня сердце замерло от страху!

— Да не вытерпел, мама! Ты теперь представить не можешь, как тогда хотелось мне залезть!

— А, хотелось? Так вот тебе за хотенье и досталось на калачи! Не хоти, когда не велят.

— Теперь разумею, а тогда!..

— А тогда глуп был, вот я тебя и учила.

— Да ведь голову надо было учить, не уши?

— Ну, ты теперь об этом не рассуждай: уши и волосенки на голове растут; за что зацепила, за то и учила.

— Великий вы педагог, мама: по-вашему, значит, с которого конца ни начни науку, все равно?

— Конечно, все равно: был бы только в науке смысл и толк. А за большие твои проказы нужно было тогда хоть разок попробовать тебя посечь. Вот ты б и знал тогда, что такое мать! <…>

— А помнишь, мама, как хитро я подкрадывался к сахару? Боже мой! Какой он тогда был сладкий! Ах, прелесть!

— Зато мне, сыночек, было горько! Не знала, как отучить тебя от этой скверной привычки. Ты не только горстями его таскал — полные карманы набивал, а это тебе было вредно.

— Да ведь не умер я тогда от сахару?

— Оттого и не умер, что я стала наконец коробку запирать от тебя на замок.

— Скупая ты была тогда, мама: родному сыну сахару не давала… Это безбожно, наконец!

Иван Александрович устроил такую печальную мину, что мы все невольно улыбнулись. Иногда сама мать любила вспоминать проказы своего бесценного Вани.

— Представьте себе, господа, раз этот сорванец пришел с чердака с такой размазанной сажей рожей, что я не узнала его; да еще крадется, мошенник, в девичью, чтоб там умыли его секретно, а я цап его в коридоре — поймала.

Авдотья Матвеевна нежно погладила сына по голове и поцеловала.

— Эх, мама, мама! Ты теперь представить не можешь, какое забирало меня тогда любопытство! Мне непременно хотелось узнать, видно ли в трубу небо, — вот я и засунул туда голову: видно, мама!

— Да, да! И мне тогда было видно, каким ты пришел чучелом.

Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже