Портрет Ваш, наконец, снят, вместо утраченного, вновь и Николай Ап., одержимый желанием писать Ваш портрет, возьмет другой экземпляр себе, а первый поступит в бюро моего «лучшего друга». На днях побываю у другого, а не у Левицкого и постараюсь прислать обещанное: то-то будете смеяться «с кузиной в мужском роде». <…> У Вас есть слабость — какая-то универсальная «дружба» ко всем: мой лучший друг — против этого сильно, особенно против раздачи «даров фортуны». Он опять просит меня написать Вам маленький отрывок из романа. Если успею, пришлю. Сегодня второй день, как получил Ваше письмо, и если буду слушать и записывать его бред, то пройдет дня два еще, прежде нежели пошлю письмо. Утро у меня несвободно, а то Вы получали бы письма гораздо скорее. <…>
Как лучший мой друг страдает сомнениями, так я страдаю одною убийственною уверенностью — больше не увидеться с Вами в жизни никогда. Вы подтвердили это в Вашем письме, дав мне «последний поцелуй»! Я и сам уверен в этом, а между тем эта фраза почему-то уязвила меня. Прощайте же, «и если навсегда, то прощайте навсегда», говоря словами Байрона (and if for ever for thee well), только с большей тоскою, не теперь однако ж, а когда будете
Иван Александрович Гончаров —
Вы ленивы, Вы рассеянны, Вы живете только под влиянием настоящего момента, не связывая его ни с прошедшим, ни с будущим, Вы — притворщица, Вы — только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, т. е. теплого и сердечного, Вы… Вы… Вы… Ах, сколько бы исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу, достоинства, потому что они помогают Вам жить так покойно и гордо, так лениво, не лишают Вас сна и аппетита, сохраняют свежесть лица, блеск глаз и вечную власть над сердцами людей, которые имели несчастие с Вами встретиться.
Мы, напротив, мы, т. е. Ваши друзья — не выпускаем Вас из вида, следим за Вами мысленно всюду, ездим по Москве, живем в деревне, ничто не затмит Вашего образа в нашей памяти, Вашего голоса в ушах, счастливы каждым ласковым словом и несчастны от Вашего забвения. Мы с болезненным нетерпением ждем строчки от Вас и держим наготове перо, чтобы высказать, и не сможем высказать во всей полноте и силе о том, как свежо и живо впечатление, оставленное Вами, как ничто не выживет из нас Вашего краткого появления, как отъезд Ваш только раздражает и усиливает желание видеть Вас, как Ваше место и воспоминание до сих пор не могут замениться никакими настоящими и будущими явлениями, наконец, мы не признаем, не хотим признавать счастьем ничего, что не — Вы! <…>
Скажите, достанет ли у Вас духу оспаривать мой девиз: que la plus sure des choses — est le doute[39]? Сами посудите: от 24-го октября Вы получили мое большое письмо и обещали отвечать на него из деревни. Потом вслед за тем, конечно, прислали к Вам другое из Москвы, из дома г-жи Колошиной (куда я адресовал, не знавши, что Вы едете в деревню), наконец, в ответ на Ваш вопрос, самое милое из писем, посланное из Москвы, я через три дня, несмотря на каторжный недосуг, послал, уже по деревенскому адресу, четвертое письмо (с приложением окончания главы Pour и contre) — и вот с тех пор прошли тысячи столетий, лет, меньше, 15 дней. Но 15 дней!
Разве это не тысяча лет, разве это не все равно? И Вам не пришло на ум — я уже не говорю — на сердце, взять на другой, на третий, наконец, на пятый день перо и сказать, я жива, здорова, помню Вас… Или Ваша правдивость мешает? Вы не любите лгать, я знаю, ну так напишите: «Я забыла о Вас, мне некогда, не до Вас, здесь есть также друзья, но лучше, милее, любезнее, свежее,