Скоро, скоро уже сдвинутся льдины, загомонят над Невою чайки, зашевелятся баржи в каналах. А перед светлой седмицей выставят зимние рамы и смоют бурую пыль со стекол. Ветхая земля умрет, и воскреснет земля юная, и юный город будет стоять на ней с запахом тополиной смолы, свежей воды, нагретого камня.
В апреле 1873 года узнал Иван Александрович Гончаров о смерти поэта Бенедиктова, старинного своего приятеля по майковскому кружку. Бенедиктов умер, надолго пережив фейерверочно яркую известность, сквозь блеск которой самобытно светились, пожалуй, лишь три-четыре по-настоящему сильных стихотворения.
Летом того же года из Царского Села дошла весть о смерти еще одного поэта, Федора Тютчева. С последним Гончарова роднила не одна лишь память о литературных начинаниях юности, но и недавние времена служебного товарищества. 18 июля Иван Александрович написал Софье Никитенко: «На днях умер один из самых хороших людей русских — это Ф. И. Тютчев; трудно сказать, что было в нем лучше, чище, светлее; голова или сердце и вообще вся душа». Может быть, как никто из современников Гончарова, Тютчев умел выразить напряженность всего человеческого естества в предвестье горестного исхода.
Так незадолго до своей кончины писал он об умершем брате.
В августе поджидала Ивана Александровича еще одна потеря: не стало Николая Аполлоновича Майкова. Вечера задушевные, беседы о целях искусства, шумные загородные прогулки — да перечислишь разве, сколько за многие десятилетия их дружбы было радостных, сближающих событий! И вот теперь надо садиться за стол и писать некрологическую заметку в «Голос», а что в ней напишешь-то? Самое дорогое, самое трогательное не уместить, не высказать… Как слушали «Лихую болесть», как Валерушку юного хоронили, с каким ликованием встречали кругосветного путешественника, как шампанским палили в ночи новогодий…
Подумать только: никого почти и не осталось из майковских завсегдатаев! Нету в живых Дудышкина, нету Василия Боткина, Дружинина… И из окружения Белинского как многих теперь недосчитаться! Одиннадцать лет уже как умер Панаев, а ведь он был ровесником Гончарова. И другой его одногодок, Александр Герцен, умолк и опущен в холодную землю лондонского кладбища. Смерть иногда ходит и по прямой, но чаще движется она кругами, начиная издали, как бы почти незаметно, с полным к нам невниманием и отсутствием интереса. Но круги между тем все уже и уже…
Декабрем 1873 года, нежданно, без предупреждений, вышла она на самый близкий к автору «Обломова» круг… «Брат, столько лет сопутствовавший мне…» Да, вот и брат Николай утомился жить, ежедневно ходить по тихим симбирским улицам из дому в гимназию и обратно. Кто же теперь «на роковой очереди»?
По мере того как с годами отчетливей виделся Гончарову этот неотвратимо сужающийся круг жизни, он и сам, своей волей, все строже и настойчивей самоограничивался и самоутеснялся, отказываясь то от мелких и никчемных, на нынешний его взгляд, привычек, то от вещей, которые, как выясняется, никогда по-настоящему не были ему необходимы, то от избыточных привязанностей, знакомств.
Это не была атрофия вкуса к существованию или надменная поза мизантропа. Общая усталость — следствие душевных перенапряжений последних десятилетий, — безусловно, сказывалась. Но и она не была в его поведении определяющей величиной. Стиль жизни стареющего писателя диктовался в первую очередь вечными возрастными законами. Теперь, в неярком, но как бы насквозь просвечивающем закатном свете, многое делалось по-особому ясным, рельефным — и в нем самом, и в окружающих. Прошлое разворачивалось перед ним как бы в обратной перспективе, не он уходил от прошлого, но оно надвигалось на него, ширилось, выставляло для обзора предметы, события и лица, заявляло о себе как о хозяйстве, в котором нужно произвести перестановку соответственно истинной цене всякой вещи, что-то придвинуть поближе к себе, под руку, а что-то и убрать совсем, чтоб не торчало зря, не мозолило глаза.
Такие заботы и составляли теперь основу его поведения. И писательского, и частного, бытового.
Что касается быта, то привычка к немноголюдству явно становилась доминирующей. Крамскому еще «повезло», и история с портретом, несмотря на некоторые сопутствующие комические детали, — история все же высокая. Л скольким современникам своим писатель в эти годы так и «не открылся»!