К физическому недугу присоединилось моральное напряжение, с которым вся Россия ожидала день 19 февраля. Мать, твердо уверовавшая в предвидение Пушкина, убеждена была, что не обойдется без революции и резни на улицах.
В томительной тревоге прошла предшествующая ночь и часы, сопровождавшие обнародование манифеста, и затем с недоумением пришлось сознаться, что это мировое событие ничем не нарушило покоя столицы и обыденного строя жизни.
На меня лично этот резкий перелом не произвел впечатления. Все злоупотребления и ужасы крепостного быта лишь отдаленным эхом достигали до детского слуха, и я только потом постигла их из книг.
Крестьяне отца все были на оброке, а из крепостных служащие в доме являлись основой патриархального быта, не словом, а делом вылившегося ходячим определением: «Вы наши отцы, а мы ваши дети». Не только не применялись какие-либо наказания, но я не могу припомнить, чтобы мать возвысила голос на кого-нибудь из слуг.
Лучшей иллюстрацией справедливости моих утверждений может служить отношение к эмансипации нашей старой няни, отроду не разлучавшейся с матерью, которой и была дана в приданое.
Старших братьев и сестер занимало дразнить ее, приходя по очереди поздравлять с только что дарованной свободой.
– Отстаньте вы от меня! – ворчала она на них. – И кому только это на ум взбрело? Ну, что мне с вашей волей? Куда я с ней денусь, коли маменька меня в доме держать не захочет? И статочное ли это дело людей без всяких бар оставить? Вот лишний раз и вспомянешь батюшку Николая Павловича, Царство ему небесное! Остался он бы живым, никогда бы этого не допустил.
Продолжительное зимнее заточение до такой степени изнурило мать, что созванные на консилиум доктора признали необходимым отъезд за границу, предписывая сложное лечение на водах, а затем пребывание на всю зиму в теплом климате.
Отец не задумался подать просьбу об увольнении от командования первой гвардейской кавалерийской дивизией, передал управление делами своему брату и, получив одиннадцатимесячный отпуск, увез в конце мая всю семью за границу.
В Швальбах мать прибыла такою слабою, что она еле-еле могла дотащиться до источника. Она провела там несколько недель с нами тремя, так как отец воспользовался близостью Висбадена, чтобы брать ванны от ревматизма, а гувернантка уехала лечиться в Дрезден.
Не в правилах матери было доверять нас чужому надзору и в особенности меня, так как живость характера и пылкость воображения всегда служили опасением, чтобы я чем-нибудь не нарушила строгость приличия. Между нами было условлено, что в обществе, если она приметит, что я слишком чем или кем-нибудь увлекаюсь, она только наведет на меня лорнет и пристально взглянет.
Я же должна моментально задать себе вопрос: Suis-je assez calme? (Достаточно ли я спокойна?) – и держаться соответственно собственному сознанию.
Как часто в жизни приходилось моим близким приводить мне на память это молчаливое материнское предостережение! Она в Швальбахе только и думала о нас, томясь мыслью, что здоровье мешает ей доставлять нам развлечение поездками и экскурсиями в горах, на которые так падки все посещающие впервые заграничные курорты.
Воды не принесли ожидаемой пользы, и мы оттуда направились в Гейдельберг на консультацию с знаменитым Хелиусом и на свидание с дядей Сергеем Николаевичем Гончаровым, временно там поселившимся с семьей.
Тут произошел эпизод, сам по себе пустяшный, но неизгладимо запечатлевшийся в моем уме, так как мое шестнадцатилетнее мышление сразу постигло вечно сочащуюся рану, нанесенную сердцу матери тем прошлым, о котором все близкие тщательно избегали ей напоминать.
Мы занимали в одной из больших гостиниц довольно оригинально расположенную квартиру. Спальни выходили в коридор и отделялись от отведенной нам гостиной с выходом на садик, раскинувшийся по пригорку, обширным залом, куда в назначенные часы собирались за table d’hote.
Обедающих бывало немного.
Мы занимали один конец стола, а на противоположном собиралась группа из восьми до десяти человек русских студентов и студенток. Курсистки в ту пору не существовали.
Мы изредка глядели на них, они со своей стороны наблюдали за нами, но знакомства не завязывали и, по усвоенной привычке, продолжали между собою говорить по-французски.
По окончании обеда все быстро убиралось и оставался только стол под белой скатертью.
Когда я проходила однажды по опустелой и уже приведенной в порядок комнате, мне бросилась в глаза оставленная книга. Схватить ее и влететь в гостиную, где находились родители и сестры, было делом одной минуты.
– Посмотрите, – радостно воскликнула я, – русская книга, и разогнута как раз на статье о Пушкине.
«В этот приезд в Москву, – стала я громко читать, – произошла роковая встреча с Натальей Николаевной Гончаровой, – той бессердечной женщиной, которая загубила всю его жизнь».
– Довольно, – строго перебил отец, – отнеси сейчас на место. Что за глупое любопытство совать нос в чужие книги!
Я тут только сообразила свою оплошность и виновато взглянула на мать.